Александр Терехов – Окраина пустыни (страница 12)
Позади иронично покашляли.
Грачев пошевелился и негромко проговорил:
— 4 мая 1805 года во рву Венсенского замка был расстрелян герцог Энгиенский, захваченный на чужой — баденской территории по вздорному обвинению в причастности к заговору роялиста Жоржа Надуля, Россия резко протестовала против этого злодейства— это стало формальным предлогом для обострения отношений с Францией— так в русскую жизнь ворвался Бонапарт.
— Это очень по теме, — прервала его аспирантка со вздохом.
— Много лет спустя, в изгнании, в своей «Настольной книге наблюдений за природой и атмосферой острова Эльба императора всей Франции Бонапарта Н.» он записал примерно такое: «Меня спрашивают, с каким чувством я вырывался из снегов Россин… Пожалуй, это был стыд. Там, вдали от любезного Отечества, понял я цену себе, душе своей и сердцу. Столкнувшись с огромным, бескрайним отображением своим, я с потрясшей меня четкостью осознал, что я — ничтожество. И я бежал. С этой землей нет надобности воевать — она не способна принять чужое надолго, и верно — эти люди слишком искренни, и в порыве своем быстро устают и умирают, и убивают. Их нельзя победить —у них нет дна, они опустятся ниже любой низости, но им всегда есть откуда вернуться. Это единственное место в созданном Богом мире, где поражения и победы совпадают — им не нужны герои, они их не хоронят и не хранят, я понял все про себя, но земли этой постичь до конца не сумел, и бежал, и быстрые кони понесли меня к Березине».
— Так, затыкай — нанюхались! Издеваться решил? Я ведь не буду разбираться — дурак ты или больной, отведу к декану, да и все, — завелась Нина Эдуардовна, довольно поглядывая на ожидающих своей участи товарищей. — Лапшу оставь себе. Девушкам на уши вешай, если они у тебя есть. Только языком трепать, разные лживые сказки плести высокоумныс, а по предмету я от тебя, милый, ничего не усльшшала. Работать не умеете, так послушаешь, и руки тянет помыть с мылом, как…
— Отхожее место почистили…
— Вот! Да! Сам сказал. И сам понимаешь, а сделать ничего не можешь, — аспирантка полезла в ведомости. —Так, Грачев, Грачев, это какая у нас группа, так, стыд какой, четвертый курс… и так заниматься, переучился, что ли, был вроде на виду, вот как вас общага ломает… Так, ну какая группа-то твоя, а?
— Четыреста четвертая.
— Как? А ты группу свою точно помнишь? Не путаешь?
— Четыреста четвертая.
Аспирантка залистала с поскучневшим лицом его зачетку, убедилась и кинула ее через стол Грачеву:
— Иди отсюда! И здесь наплел! Только и знают, что расписание безобразничать. Хоть объявление на дверях прочел бы! Идиот. Твоя группа сдает в Коммунистической аудитории, сколько времени украл, дожил — читать не может, сиди тут и слушай бредни его, псих какой-то… Недоумок. Та-ак, кто следующий? А это что там в парту бросил? Как ничего? А я подойду, подойду: что здесь? Уберите колени, студент, ну! Да что вы со мной бороться будете? Что вот это? Вот это — я спрашиваю. Ничего? Ах, ничего, раз ничего —так берите ваши вещи и идите отсюда. нет, ничего не знаю, не знаю, вон, вон, стыдно, стыдно в вашем возрасте, да, да, тем более, поговори еще, да, хорошо, всего доброго…
Грачев стоял в коридоре. На подоконнике курил чеченец Аслан и уверенно смотрел на него.
Грачев почувствовал свои ладони липкими, сунул их сохнуть в карман и, сгорбившись, отправился искать свой курс — чеченец шел следом.
День переламывался надвое, снег валил коровьими ресницами, и в сиреневых тенях копилась вечерняя тьма и ночь. Грачев шел под ровными сводами, как в чреве вымершего чудовища незапамятных времен, по этажам острова вчерашнего века, где его никто не оставит, он не хотел вечера, возвращения, но шел в Коммунистическую аудиторию, что было все равно— в этом направлении.
Он еще выдумывал: не спуститься ли ему во двор, где есть лавки, подсоленные наледью, и ветер ручной в окружении стен, и меж черных коленей скорбных деревьев, у которых внутри, пусть скромное, но вее равно— тепло, течет, копится и ожидает в терпении великом, и где совсем нет людей и не так зримо одиночество, но там еще ржавый бак с паршивой, вонючей рвотой мусора вокруг и в нем что-то ворохнулось серое — или под ветром, или само, — Грачев наклонился к окну с лихора-дочной, обреченной зоркостью, прося силы, жмясь ногой к дебильно горячей жизнерадостности батареи — но это был голубь.
Голубь лазил по мусору, перебирался повыше, не взлетая, пешком, и копал ногами, как безрукий, пропитания ради.
Грачев потрогал в кармане свисток из дерева лозы, достал и обнял губами иссушенную теплую кору: не получилось сразу, но затем прорвалось и выросло — с комариного нытья на ветровую жалобу, свист взлетел и пал, Грачев спрятал, испугавшись, свисток и пошагал скорее, обходя углы, заглядывая под батареи, прислушиваясь, что за спиной — за спиной следом шел чеченец Аслан, и весь мир будто разворачивался навстречу и тащился, придвигался неотвратимо, как ледник.
Коммунистическая аудитория с древним балконом и тающим эхом, негусто засеянная людьми, шевелилась и потрескивала, как остывающий костер, преподавателя не было, зевали, дремали, ржали, ерзали, три отличницы с натруженными глазами и задницами переписывали друг у дружки конспекты и страшились аттестации. Симбирцев, лишившись где-то своих соратников, ожидал отстраненно, с видом принца на городской свалке, и опять что-то нудил во втором ряду белобрысый басистый очкарик, и ладони его порхали, как две ощипанные птицы, а та, что слушала его, освободив круглые плечи из дубленки своей серебристой, даже не увидела Грачева, улыбалась сфинксом — все, кто не дремал, ржал, зевал, смотрели на нее —будто оттуда шел свет — Грачев поднялся к Симбирцеву и кивнул вниз, на нее.
— Да, — подтвердил Симбирцев. — Очень даже. Положить на плечо и отнести на сеновал. Больше, на мой взгляд, ни для чего не годна. Проститутка. К нам с вечернего только такие и переводятся.
— Вы простой очень человек из народа нашего, товарищ Симбирцев, —сказал Грачев и успокаивающе помахал чеченцу Аслану, суетливо озиравшему аудиторию. — Раз в короткой юбке, красивая и не с тобой — значит, проститутка. И если не очень похожа на мужика — тоже проститутка. Но вот в этом цветке как раз больше возможностей найти и откопать мечту. И ослепление. И даже озарение. И что-то такое, ну вы понимаете, коллега, — рассуждал Грачев, хитро поигрывая бровями.
— И у ней, братец, гораздо больше возможностей оказаться тварью.
— И это тоже. А твой соратник — скромный аспирант Нина Эдуардовна — оч-чень крутой товарищ.
— Она — хорошая, — Симбирцев подобрел. — Хорошая. Но очень трудно с ней работать вдвоем. Знаешь, личный фактор у нее, как-то э-э…
— Обострен?
— Угу. И это мешает работе. Скверно! Она— живая женщина. Это я понял. Ей хочется рожать. мужа супом кормить…
— Борщом.
— А ничего не выходит, черт побери. Сколько я ни содействовал — и дельных товарищей вроде рекомендовал, а все — неудачно. Жалко девушку. Очень жалко, опускается она потихоньку, совсем духом упала. Мне уже думается, что она готова уже на все, лишь бы начать свое, женское, существенное, с ее, конечно, точки зрения… Я думаю, этого нельзя презирать, я это вполне понимаю. Но в работе — просто беда, Вечером пишу — сидит и сидит у меня в комнате. Уже не могу — спать хочется, говорю: идите, Нина, мне ложиться пора. Нет, я еще немного посижу, может, понадоблюсь, что помочь. Дэ нет, говорю, не надо…
— Это с твоей точки зрення.
— И сидит. Чего сидеть-то ?!
Грачев поморщил лоб и предложил:
— А может. взять тебе этот фактор и сгладить?
Симбирцев не отвечал.
— Конечно, вы, коллега, можете этот варнант предложить и мне, но мои силы на исходе, я и не смогу, а вот вы. Взять и сгладить! Ничего другого у нее уже не будет, чего ждать? Ты к ней вроде неплохо относишься. Ну потерпишь, в крайнем случае. Хотя я не думаю, чтобы это было так невыносимо неприятно и омерзительно. Зная твой’ образ жизни; я прикидываю, это и тебе было бы очень удобно, спать будешь ложиться пораньше… Тем более — для пользы общего дела.
— Ты заткнешься наконец?
— Пожалуйста, но ведь ей же счастье!
— Люди так не поступают.
— Это тупые бараны так не поступают. Коллега, рассудим: ты за руку ее берешь? Когда приветствуешь? Или когда пересекаете оживленную автостраду? Берешь, я надеюсь. не хам же ты немытый. А в щеку поцеловать можешь? Чуть? Я думаю, да, и не вырвет. Да она симпатичная девчонка, о чем мы говорим. Так это— то же самое: одна часть твоего тела касается, скажем так, другой части уже ее тела—ну почему вышеперечисленное возможно, а последнее — нет? Это же, как рукопожатие, но с гигантски возросшей эффективностью. Я бы сказал даже— самое искреннее и доверительное рукопожатие, возможное только между истинными товарищами, Даже соратниками, что мы имеем в твоем случае. В этом подлинная простота и пролетарская культура. В этом самая большая человечность, стать простыми, как правда, человечными, как жизнь. Она останется тебе на всю жизнь благодарна. Ты, так сказать, вольешь в нее уверенность в силу и жизненность женского природного начала, ну сколько ей еще в девках сидеть? Она мигом изменится, образумится — мигом себе жизнь устроит, только шорох будет стоять, ты носом шмыгнуть не успеешь — кадра себе найдет. Так дай же ей ее главное оружие, не томи девку! За что ей пропадать? За твои великие идеи? За то, что ты дурак? Ну чем она, если без деталей, хуже хотя бы вот этой, — Грачев указал вниз и закончил завистливо, — а хороша, сволочь, цену знает — хоть бы раз оглянулась. И почему она к нам раньше не перевелась!