18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Стесин – Азиатская книга (страница 41)

18

Похоже, Ли, хоть и прожил здесь полжизни, тоже плоховато знал американцев. Во всяком случае, такое ощущение у меня возникало, когда мы ужинали — уже не в корейском, а в итальянском кафе — в компании биологов, Майкла и Пэтти Томпсон, и мой начальник ни с того ни с сего заводил речь о кентуккийском дерби. Далее следовала натужная и совершенно бессодержательная беседа: южане Томпсоны знали о кентуккийском дерби не больше, чем Ли, то есть не знали ничего. У меня же не хватало смелости объяснить боссу, что наши коллеги хоть и южане, но не из Кентукки, а из Луизианы и, стало быть, его разговоры о скачках — мимо кассы. Признаться, у меня вообще не было желания что-либо говорить в их присутствии, но Ли упорно продолжал таскать меня на эти ужины. Супруги Томпсон были большими шишками в системе институтов здоровья, и мой начальник надеялся установить с ними сотрудничество («У них большая лаборатория, много связей, нам это может быть полезно»). В результате мне раз за разом приходилось наблюдать, как он, обычно такой степенный и неприступный, нервно хихикает, безуспешно пытаясь овладеть искусством «смол-ток», а они разглагольствуют на медицинские темы. Последнее особенно действовало на нервы. Как будто их лабораторные исследования делали их экспертами в клинической практике и служили гарантией от онкологических и других заболеваний, да и вообще от смерти. «Недавно говорил с Бобом — вы знаете Боба Дженкинса из Чикагского университета? — так вот у него, оказывается, нашли рак мозга. Я ему говорю: Боб, ты не валяй дурака, обращайся только к лучшим специалистам, это тебе не триппер, тут нужны только самые лучшие…» Вальяжная поза, самодовольный тон, вкусный эспрессо мелкими глотками. Ли кивал, прихлебывал в пандан и никак не мог перевести разговор на нужную ему тему.

В глубине души я завидовал их невозмутимости. Какое-то поразительное ощущение собственной защищенности, вера в то, что «ад — это у других». Возможно, в случае Ли невозмутимость была всего лишь еще одной маской, но даже это вызывало зависть. У меня и маску-то натянуть не получается — настолько крепко во мне засела неврастеническая тревога. Я живу с ней уже много лет; может быть, с тех пор, как я впервые попал в Нью-Йорк. Но Нью-Йорк — единственный город на свете, где я дома. И моя тревога — тоже очень домашнее чувство, родное, как окружающий меня город. Повседневная жизнь его разношерстных районов сосредоточивает в себе то, что принято называть «культурным багажом», привезенным из Старого Света (где бы он ни был). Все предстает как бы в сгущенном виде. И точно так же работа в больнице концентрирует экзистенциальную подоплеку человеческой жизни, ее незащищенность и оцепенение. Страх — с детства, но теперь, повзрослев, начинаешь понимать, что это нормально, все так живут. Взросление одомашнивает страх. Как будто все время идешь по канату и при этом стараешься наслаждаться прогулкой, любоваться видом… Что же касается Итаки, ее нет как нет, а если и есть, это, по-видимому, ничего не меняет.

Часть 3. Тхеравада

БУДДОЛОГИЯ ДЛЯ БЭКПЕКЕРОВ И ВЕЛОСИПЕДИСТОВ

1

В раннем детстве Вьетнам ассоциировался в первую очередь с мазью «звездочка»: будоражащий запах камфоры и ментола настолько засел во мне, что я до сих пор синестезийно слышу его всякий раз, когда вижу вьетнамский флаг — золотую звезду на алом фоне. Другие детские ассоциации — шлепанцы на резиновой подошве, коническая шляпа «нонла» (впрочем, само название шляпы я узнал много позже); гороскоп, где китайского кролика заменили котом. Пентатоника лютни и флейты, пагоды с широкополыми и загнутыми по краям, как наполеоновская треуголка, крышами. Плюс — почтовые марки, страсть любого советского школьника, самый простой способ отправиться, хотя бы мысленно, в заграничное путешествие. Bưu điện Việt Nam, Poczta Polska, «Монгол Шуудан» — приветы из дружественных соцстран. Потом советское детство сменилось американским, и круг ассоциаций расширился. Для американца Вьетнам — это ужасы двадцатилетней войны и порожденное этими ужасами протестное движение; «Апокалипсис сегодня» и «Цельнометаллическая оболочка»; напалм, агент «оранж» и целое поколение калек с посттравматическим стрессовым расстройством, готовых, как маньяк Лестер Фарли из романа Филипа Рота «Людское клеймо», хвататься за оружие при виде любого прохожего с азиатской внешностью.

Взрослое сознание привыкло фильтровать все, включая ассоциации. Человек, искушенный в «межкультурной восприимчивости», назовет уже не вьетнамки-лягушки и не Вьетконг, а, например, махаяну, кукольный театр на воде и суп фо бо. Предпочтительней ли такие ассоциации? И верно ли, что мы путешествуем ради изживания стереотипов? Или, наоборот, суть в том, чтобы вспомнить все — и резкий запах «звездочки», и запойного ветерана Вьетнамской войны с его патологической ненавистью к «чарли», и махаянские сутры — и попытаться соединить все это в единую мысленную картину? Кажется, так. Успеть выстроить свою подробную и достоверную мандалу прежде, чем все впечатления исчезнут раз и навсегда.

В Ханое мы поселились возле озера Хоанкьем, в старом центре города, где, согласно легенде, Священная черепаха одолжила императору Ле Лою волшебный меч-кладенец для сражения с китайскими захватчиками. С тех пор Хоанкьем называют Озером возвращенного меча, а два острова посреди озера — телом и головой черепахи. В конце XIX века на северном острове в честь хозяйки озера был воздвигнут храм Нефритовой горы, а на южном острове — Черепашья башня. До недавнего времени в озере и вправду жила большая трехкоготная черепаха вида Rafetus swinhoei. К ней был приставлен личный ветеринар; в 2011 году ее вылавливали, чтобы провести трехмесячный курс лечения, продливший ей жизнь еще на пять лет. В 2016‐м черепаха скончалась и была похоронена рядом с тремя предшественницами в храме Нефритовой горы.

Субботним вечером вокруг черепашьего озера гуляют толпы народу. На тротуаре выставлены в два ряда низенькие пластмассовые табуретки вроде тех, что бывают в бане. Кто устал, может присесть. Ту же миниатюрную мебель — синие пластмассовые табуретки и столики, которые пришлись бы по размеру разве что маленьким детям, — я увижу во французском квартале, рядом с кафешками, где подают фо бо и французские багеты со свининой, квашеной редькой и острым соусом. Посетители рассаживаются за этими крохотными столиками, на банных табуретках. Собственно, наличие мебели обнаруживается только при ближайшем рассмотрении; издали кажется, что сидят на корточках. Ничего удивительного тут нет: традиционная вьетнамская мебель — это топчан «сап»; еду испокон веков подавали на подносах «мам», которые ставили прямо на землю. Это французы, привезшие сюда католицизм, латинский алфавит, колониальную архитектуру с ее колоннами и балюстрадами, платья с глубоким декольте, багеты и кофе, заодно притащили столы и стулья. Вьетнамцы восприняли все это, но внесли необходимую правку.

Сама башня Черепахи залита яичным прожекторным светом. Она расположена на маленьком островке, окруженном кувшинками. Если бы существовал памятник Тортилле из «Буратино», он должен был бы выглядеть примерно так. Островок посреди озера, чей покой не тревожат ни моторки, ни катамараны. Хоанкьем — не для купания и не для лодочных прогулок, а для созерцания. Над храмом Нефритовой горы реет флаг, камфорно-ментоловая золотая звездочка на алом фоне. У входа в храм — зооморфный вазон, покорно подставивший спину курительным палочкам, и кадка с плодами помело, излюбленным лакомством черепахи-покровительницы. Квартира, где мы остановились, находится через дорогу от этих достопримечательностей, в четырехэтажном таунхаусе, первый этаж которого занимает галерея с очень буддийским названием Empty Wall Gallery.

Наутро никаких табуреток уже не видать, но жизнь вокруг черепашьего озера все еще кипит: воскресенье. Кто-то играет в бадминтон, кто-то занимается ушу, кто-то делает свадебные фото на фоне восковой скульптуры дракона, кто-то даже танцует танго. Велорикши и уличные массажисты скучают в ожидании клиентов. Торговка в конической шляпе (той самой!) несет коромысло с двумя судками, наполненными сахарным тростником. «What does one do with this sugarcane?»[71] — спрашиваю у нее. Отвечает не то по-английски, не то по-вьетнамски: «тью», то бишь «chew»[72]. Другая торговка сражается с тяжелым оцинкованным баком. Пыхтя, вытаскивает его из лавки на тротуар. Эта картина мне знакома: в Нью-Йорке точно такие же баки точно так же по утрам выставляют на бровку в ожидании мусоровоза. Но когда торговка поднимает крышку, оказывается, что под ней — дымящиеся рисовые пампушки. Стало быть, эта ржавая бочка вовсе не мусорный бак, а жаровня. Следом из лавки выкатывается стеклянный шкаф с еще не разогретыми партиями пампушек. Мимо течет нескончаемый утренний поток мопедов. В Ханое это главное транспортное средство. Как переходить через дорогу? На светофоры надеяться не приходится: их тут мало, и никто не обращает на них внимания. Единственный способ — вклиниваться в этот нескончаемый поток, идти напролом, уповая на то, что мопед — не трамвай, объедет. Вот один из мопедистов притормаживает возле пампушек. На нем футболка с трогательной надписью «Best Dad». Крышка приподнимается, и нас обдает аппетитным паром. Пора позавтракать. Мы заходим в первое попавшееся кафе, садимся за столик рядом с обязательной домашней божницей (киот в виде маленького храма, украшенный новогодними лампочками; внутри — розовощекие фарфоровые бодхисаттвы, красные вымпелы с золотой вышивкой, электрические свечи). Над нами — клетка с попугаем. Попугай тараторит что-то по-вьетнамски. Возможно, оглашает меню. Не удивлюсь, если он и заказы принимает. Два кофе и две пампушки, пожалуйста.