Александр Стесин – Азиатская книга (страница 102)
Снова в Ереване. Сегодня — насыщенная программа последнего дня, предотлетные хлопоты. Всюду успеть, со всеми повидаться. Сдать срочный тест на ковид, без него обратно в Америку не пускают, хотя волна ковидного штамма «омикрон», в связи с которой ввели это правило, уже сошла. Путешественник в эпоху ковида подобен любителю виндсерфинга: ловит волну, чтобы заскочить (на борт самолета) в самый благоприятный момент. Сейчас благоприятный? В Грузии люди ходят по улицам в масках, а в Армении маску носит всего один человек — я.
В монастырь Хор Вирап нас везет водитель по имени Вага. Он нашел меня в аэропорту, один из многочисленных частников, осаждающих туристов предложениями довезти до города и заламывающих астрономические цены. Но Вага запросил втрое меньше, чем остальные. Так дешево, что даже подозрительно: в чем тут подвох? Оказалось, никакого подвоха. Просто старый бомбила на развалюхе. Он хороший, этот Вага, и его почему-то жалко. Щуплый старичок с прокуренным, сиплым голосом. Сипит так тихо, что его почти не слышно. Как сказал Гандлевский, когда мы вышли на тбилисский Мейдан и методом тыка нашли там водителя для поездки в Давид-Гареджу: «Мне нравится этот Каха, у него глаза не бегают». У Ваги тоже не бегают, и я решил снова воспользоваться его услугами, когда мы с Олей, Петей, Яшей, Машей Майофис и Алей Кукулиной собрались в Хор Вирап. Драндулет Ваги, хоть и на ладан дышит, зато внедорожник, туда все шесть пассажиров влезают. Вага жалуется, что внуки ему портят машину, вечно что-нибудь тащат из бардачка. А в бардачке у него кассеты (да-да, машина с кассетником!) и другие важные вещи: отвертки, фантики, зажигалки. Но сейчас ему все это ни к чему, он держится за руль обеими руками. Он верит в пословицу «Тише едешь — дальше будешь», и нас медленно обгоняют чайники. «Зато без аварий», — подмигивает мне Вага и тут же чуть не врезается. «Не бо-о-ойся, сынок, — сипит он в ответ на мой нецензурный выкрик, когда мы чудом избегаем аварии. — Я хороший водитель. Не просто хороший, если хочешь знать, я знаменитый водитель». Далее следует история о том, как он однажды возил какую-то эстрадную певицу и его фотографию поместили в газету. При выезде из города драндулет Ваги ломается, он дергает какие-то проводочки. «Не бо-о-ойтесь», — обращается он уже ко всем нам. Оля с заднего сиденья пишет мне эсэмэс: «Господи, где ты его откопал?»
Хор Вирап находится на самой границе с Турцией, у подножия Арарата. Вечный мираж библейской горы на горизонте, едва различимый в кисельной синеве, отсюда виден более отчетливо, а еще отчетливей — пограничные смотровые вышки. Монастырь очень живописен, он стоит на вершине холма, с которого открывается вид на долину в белых цветах персиковых и абрикосовых деревьев. Слоновьи складки гор, бурые склоны с прожилками снега, пейзаж, от которого перехватывает дух. Во II веке до нашей эры на этом месте стоял город Арташат, столица Древней Армении. В начале IV века нашей эры здесь, в подземном каземате, царь Трдат III в течение тринадцати лет держал в заточении Григория Просветителя[207]. А в VII веке над подземной тюрьмой построили базилику с полукруглой апсидой. Сейчас в этой базилике празднуют крестины, важнейшее событие для армян. Целая толпа гостей, разодетых в пух и прах, мать и отец — нарядней всех, фотографируются с ребенком (по виду полуторагодовалым) на руках, в каждом притворе, в каждой пристройке к церкви, перед алтарем и перед каждой иконой, им надо обойти эти святые места и везде сделать по фотографии. У них торжественно-каменные лица людей, осознающих важность момента, и за их торжественностью мне видится естественная конфузливость: они не привыкли к этим нарядам, к церемониальности, они горды и чересчур серьезны. Что же касается ребенка на руках, тоже выряженного в пух и прах, он орет, как ему и положено.
На обратном пути Петя и Яша забираются на какую-то скалу, Оля кричит им вернуться, и вдруг армянин с огромным пузом бежит за ними, с неожиданным проворством взбегает по этой скале и ловит их там, безостановочно крича при этом: «Ты что? Ты что? В больницу захотел! Тебе сейчас в больницу надо будет! Куда родители смотрят? Идиоты! Совсем мозгов нет!» Колоритная смесь заботы и грубости. Забота, впрочем, не обязательно востребованная: мы с Олей все время следили за детьми, и никакой опасности сверзиться со скалы я там не видел.
После Хор Вирапа мы поехали смотреть на развалины крепости Эребуни — период Урарту, 782 год до нашей эры. «История СССР от древнейших времен до 1867 года» — название учебника всегда звучало смешно. Но вот они, древнейшие времена. Урарту — это было здесь.
С лотка на улице Саят-Новы продают диковинную армянскую зелень — бутень, купену, авелук, резак, просвирняк, портулак и т. д. Маша с Ильей всегда здесь покупают. Всегда одна и та же реприза. Продавщица, плохо говорящая по-русски, подзывает своего соседа, торгующего книгами, чтобы тот объяснил, что есть что. Он слывет знатоком русского языка (видимо, выучил в армии). Он подходит с важным видом и, на какой бы пучок мы ни указали, отвечает с расстановкой: «Какая? Эта? А, эта по-русски называется „зелень“. Очень хорошая».
В таверне «Ереван» — живая музыка, целая группа в национальных костюмах. Дудук, барабаны, несколько певцов. Стараются на ура, выступают весь вечер почти без перерывов. В какой-то момент выясняется, что вся эта музыка — отнюдь не стандартная часть программы ресторана в субботний вечер; ее заказали ко дню рождения, причем именинник — мальчик лет трех-четырех. Он сидит, ошалевший, во главе стола, окруженный горным массивом подарков и взглядами любящей родни. Вероятно, два-три года назад его тоже крестили в монастыре Хор Вирап.
В ресторане нас много: Кукулины, Вася Осипов с семьей, Оля с детьми, Линор и я. Все тут, в Ереване. Вася ждет визы в Германию (его отец, писатель Максим Осипов, уже там), собирается пересдавать экзамены на врача и заново проходит стажировки; для этого ему нужно сначала выучить немецкий, которого он не знает. Мне кажется, я бы не сдюжил. Линор была в Тбилиси, сейчас в Ереване. Встречается с людьми, берет интервью, наблюдает и конспектирует «исход-22». Рассказывает про «чатики», про cuddle parties и рандеву в барах, про митинги. Про релоцированных работников компаний (у которых могут быть какие угодно взгляды). И про тех, кто приехал сюда, чтобы развивать «челночный» бизнес: поставки между Европой и Москвой через Армению. Из Еревана Линор полетит в Стамбул, третье средоточие нынешней эмиграции-эвакуации, средоточие рассеяния. Я — тоже в Стамбул, но только транзитом. В Стамбуле я побывал десять лет назад. Тогда я и не подозревал, что в этом городе у меня есть дальняя родня — турецкая ветка Витисов, именующая себя Бетеш. В Израиле я чудом нашел своего дядю Мишу Моргенштейна, а этих родственников никогда бы не отыскал, даже если бы знал об их существовании. Думаю, никого из них не осталось, а к могильным камням я равнодушен.
Чем ближе мой отъезд обратно в Нью-Йорк, тем больше мной овладевает уже знакомое гнетущее чувство бессилия, бессмысленности, страха. Оно все время со мной, это чувство. Пока я был в Армении и Грузии, оно отошло на задний план, как хроническая боль, на время заглушаемая болеутоляющими. А теперь обезболивание заканчивается.
Начинаю понимать, что один из моих главных страхов — это страх рассеяния. И что он не только у меня. Это, можно сказать, национальный страх: еврейский, заложенный генетически. Казалось бы, за почти три тысячи лет со времен Вавилонского плена можно было и привыкнуть. Но диаспора, как пророчествовал Иезекииль, повторяется из поколения в поколение, причем всякий раз в новой форме; это самовоспроизводящаяся система. Вот и моя пожизненная тема — эмигрантский опыт. В детстве очередная волна эмиграции из СССР вынесла меня на западный берег Атлантики, и с тех пор я так часто оглядываюсь на свои «другие берега», что со временем научился заново различать очертания. Вижу тех, кого знал ребенком, знакомые лица на фоне знакомых мест. За ними виднеются другие лица, но те уже расплывчаты, потому что с них начинается история семьи, которой я не знаю. Знаю только, что в предыдущем поколении тоже было бегство — из Румынии. Одни оказались в Советском Союзе, другие — в Израиле, третьи — в Латинской Америке. Четвертые не оказались нигде: погибли в концлагере. Но и те, кто выжил, навсегда разделены государственными границами и древними обидами, превратившимися с годами в привычную аксиому «мы не общаемся». Разбросаны и разобщены настолько, что уже неизвестно, кто кому кем приходится; кто жив, а кто умер. Кроме мамы с папой, у меня нет старших родственников. Во всяком случае, тех, с кем я поддерживал бы связь. Есть только смутные лица без имен, имена без лиц. Может быть, поэтому меня всю жизнь так тянуло обратно в Москву. Там была твердая почва — друзья детства, единственная доступная мне точка отсчета. В первые годы эмиграции больше ничего и не было. Когда же ювенильная пелена одиночества спала, позволяя наконец не только вглядываться в щемящее марево «других берегов», но и смотреть по сторонам, я начал осознавать свою принадлежность к поколению детей эмиграции, и эта принадлежность стала новой почвой под ногами. Уже не эмигранты в прежнем смысле, а люди, выросшие между культурами, владеющие несколькими языками, не боящиеся свободного перемещения по миру, в том числе и возвращения. Так называемый «global Russian» — это тот, кому под силу вернуться. Границы открылись, а то и вовсе стерлись с помощью интернета. И, стало быть, в поколении моих детей этой пластичности будет еще больше. Не будет рассеяния, а будет свобода многогранного и многоязыкого мира без границ. Так казалось еще в 2019‐м. Надо ли говорить, что сейчас, три года спустя, все выглядит совсем иначе. Если нас всех не накроет ядерным взрывом (присказка последних месяцев, уже начинающая напоминать толстовское компульсивное «ебж»), я боюсь, что новый опыт рассеяния будет с нарастающей скоростью отдалять меня от тех, с кем я еще совсем недавно дружил через океан. Как от оставшихся в Москве, так и от уехавших в Ереван, в Тбилиси, в Израиль. У тех, кто остался, уже формируется новый коллективный опыт, непроницаемый для всех остальных. А те, кто уехал, переживают эмиграцию в прежнем смысле, уже без романтических идей вроде «global Russian». И неважно, что «это не эмиграция, это эвакуация». Результат один и тот же: одиночество, отчуждение, отдаление. Понимаю и про себя: я, прошедший через все это тридцать лет назад, сейчас в привилегированном положении. Я русский американец. И я снова теряю близких людей, родню, снова не знаю своей семьи. Как и все сейчас теряют друг друга.