Александр Солженицын – Двести лет вместе. Часть I. В дореволюционной России (страница 86)
А ещё прежде, давно, когда Сталин грозил исключить его (их всех в разное время!) из партии, – Бухарин (они все!) отрекался от своих взглядов, чтоб только остаться в партии! Так это и была проба на роли! Если так они ведут себя ещё на воле, ещё на вершинах почёта и власти – то когда их тело, еда и сон будут в руках лубянских суфлёров, они безу пречно подчинятся тексту драмы.
И в эти предарестные месяцы что было самой большой боязнью Бухарина? Достоверно известно: боязнь быть исключённым из Партии! лишиться Партии! остаться жить, но вне Партии! Вот на этой-то (их всех!) черте и великолепно играл дорогой Коба, с тех пор как сам стал Партией. У Бухарина (у них у всех!) не было своей
Слишком много необходимостей, чтобы быть независимым!
Бухарину назначалась, по сути, заглавная роль – и ни что не должно было быть скомкано и упущено в работе Режис сёра с ним, в работе времени и в собственном его вживании в роль. Даже посылка в Европу минувшей зимой за рукописями Маркса не только внешне была нужна для сети обвинений в завязанных связях, но безцельная свобода гастрольной жизни ещё неотклонимее предуказывала возврат на главную сцену. И теперь под тучами чёрных обвинений – долгий, безконечный неарест, изнурительное домашнее томление – оно лучше разрушало волю жертвы, чем прямое давление Лубянки. (А то – и не уйдёт, того тоже будет – год.)
Как-то Бухарина вызвал Каганович и в присутствии крупных чекистов устроил ему очную ставку с Сокольниковым. Тот дал показания о «параллельном Правом Центре» (то есть параллельном троцкистскому), о подпольной деятельности Бухарина. Каганович напористо провёл допрос, потом велел увести Сокольникова и дружески сказал Бухарину: «Всё врёт, б…!»
Однако газеты продолжали печатать возмущение масс. Бухарин звонил в ЦК. Бухарин писал письма: «Дорогой Коба!..» – с просьбой снять с него обвинения публично. Тогда было напечатано расплывчатое заявление прокуратуры: «для обвинения Бухарина не найдено объективных доказательств».
Радек осенью звонил ему, желая встретиться. Бухарин отгородился: мы оба обвиняемые, зачем навлекать новую тень? Но их дачи известинские были рядом, и как-то вечером Радек пришёл: «Что бы я потом ни говорил, знай, что я ни в чём не виноват. Впрочем, ты уцелеешь: ты же не был связан с троцкистами».
И Бухарин верил, что он уцелеет, что из партии его не исключат – это было бы чудовищно! К троцкистам он действительно всегда относился худо: вот они поставили себя вне партии – и что вышло! А надо держаться вместе, делать ошибки – так вместе.
На ноябрьскую демонстрацию (своё прощание с Красной площадью) они с женой пошли по редакционному пропуску на гостевую трибуну. Вдруг – к ним направился вооружённый красноармеец. Захолонуло! – здесь? в такую минуту?.. Нет, берёт под козырёк: «Товарищ Сталин удивляется, почему вы здесь? Он просит вас занять своё место на мавзолее».
Так из жарка́ в ледок все полгода и перекидывали его. 5 декабря с ликованием приняли бухаринскую Конституцию и нарекли её вовеки сталинской. На декабрьский пленум ЦК привели Пятакова с выбитыми зубами, ничуть уже и на себя не похожего. За спиной его стояли немые чекисты (ягодинцы, Ягода тоже ведь проверялся и готовился на роль). Пятаков давал гнуснейшие показания на Бухарина и Рыкова, тут же сидевших среди вождей. Орджоникидзе приставил к уху ладонь (он недослышивал): «Скажите, а вы
Тут гневно и проклинающе выступали Каганович (он так хотел верить невинности Бухарчика! – но не выходило…) и Молотов. А Сталин! – какое широкое сердце! какая память на доброе: «Всё-таки я считаю, вина Бухарина не доказана. Рыков, может быть, и виноват, но не Бухарин». (Это помимо его желания кто-то стягивал обвинения на Бухарина!)
Из ледка в жарок. Так падает воля. Так вживаются в роль потерянного героя.
Тут непрерывно стали на дом носить протоколы допросов: прежних юношей из Института Красной Профессуры, и Радека, и всех других – и все давали тяжелейшие доказательства бухаринской чёрной измены. Ему на дом несли не как обвиняемому, о нет! – как члену ЦК, лишь для осведомления…
Чаще всего, получив новые материалы, Бухарин говорил 22-летней жене, только этой весной родившей ему сына: «Читай ты, я не могу!» – а сам зарывался головой под подушку. Два револьвера были у него дома (и время давал ему Сталин!) – он не кончил с собой.
Разве он не вжился в назначенную роль?..
И ещё один гласный процесс прошёл – и ещё одну пачку расстреляли… А Бухарина щадили, а Бухарина не брали…
В начале февраля 1937 он решил объявить домашнюю голодовку: чтобы ЦК разобрался и снял с него обвинения. Объявил в письме Дорогому Кобе – и честно выдерживал. Тогда созван был Пленум ЦК с повесткой: 1. О преступлениях Правого Центра. 2. Об антипартийном поведении товарища Бухарина, выразившемся в голодовке.
И заколебался Бухарин: а может быть, в самом деле он чем-то оскорбил Партию?.. Небритый, исхудалый, уже арестант и по виду, приплёлся он на Пленум. – «Что это ты выдумал?» – душевно спросил Дорогой Коба. «Ну как же, если такие обвинения? Хотят из партии исключить…» Сталин сморщился от несуразицы: «Да никто тебя из партии не исключит!»
И Бухарин поверил, оживился, охотно каялся перед Пленумом, тут же снял голодовку. (Дома: «Ну-ка отрежь мне колбасы! Коба сказал – меня не исключат».) Но в ходе Пленума Каганович и Молотов (вот ведь дерзкие! вот ведь со Сталиным не считаются!)[128] обзывали Бухарина фашистским наймитом и требовали расстрелять.
И снова пал духом Бухарин, и в последние свои дни стал сочинять «письмо к будущему ЦК». Заученное наизусть и так сохранённое, оно недавно стало известно всему миру. Однако не сотрясло его. (Как и «будущее ЦК». А чего стоит адрес! – ЦК, выше нет морального авторитета.) Ибо что решил этот острый, блестящий теоретик донести до потомства в своих последних словах? Ещё один вопль восстановить его в партии (дорогим позором заплатил он за эту преданность!). И ещё одно заверение, что «полностью одобряет» всё происшедшее до 1937 года включительно. А значит – не только все предыдущие глумливые процессы, но и – все зловонные потоки нашей великой тюремной канализации!
Так он расписался, что достоин нырнуть в них же…
Наконец он вполне созрел быть отданным в руки суфлёров и младших режиссёров – этот мускулистый человек, охотник и борец! (В шуточных схватках при членах ЦК он сколько раз клал Кобу на лопатки! – наверно, и этого не мог ему Коба простить.)
И у подготовленного так, и у разрушенного так, что ему уже и пытки не нужны, – чем у него позиция сильней, чем была у Якубовича в 1931 году? В чём неподвластен он тем самым двум аргументам? Даже он слабей ещё, ибо Якубович смерти жаждал, а Бухарин её боится.
И оставался уже нетрудный диалог с Вышинским по схеме:
– Верно ли, что всякая оппозиция против Партии есть борьба против Партии? – Вообще – да. Фактически – да. – Но борьба против Партии не может не перерасти в войну против Партии? – По логике вещей – да. – Значит, с убеждениями оппозиции в конце концов могли бы быть совершены любые мерзости против Партии (убийства, шпионства, распродажа Родины)? – Но позвольте, они не были совершены. –
Так может, уж такой густой загадки и нет?
Всё та же непобедимая мелодия, через столько уже процессов, лишь в вариациях:
Медленно зреет в обществе историческое понимание. А когда созреет – такое простое. Ни в 1922, ни в 1924, ни в 1937 ещё не могли подсудимые так укрепиться в точке зрения, чтоб на эту завораживающую, замораживающую мелодию крикнуть с поднятою головой: