18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Солин – Черта (страница 3)

18

Он бывает здесь на рассвете (мальчик-рассвет с малокровным лицом, что таишь за испуганным ликом зари), осязая предсмертную тоску предутренней росы, и утром, когда молодые солнечные лучи, беспрепятственно пронзая его, нагревают наброшенный на кресло плед, а по веранде плывет горячий запах сухого дерева, будоража память воспоминаниями о смолистых днях; и после полудня, когда солнце отправляется хозяйничать за дом, оставляя его на попечение нерадивых сквозняков, и вечером, когда всё, что томилось под солнцем и терпело, остывает и переводит дух; и ночью, когда лунный фурункул скользит сквозь звездную сыпь по черному телу мироздания. Когда-то давно по вечерам здесь пахло стихами, духами и сиренью. Теперь из той жизни к нему в гости приходят лишь редкие, такие же, как и он сам привидения.

Хозяин кресла прикрывает глаза, и прозрачная голова его наполнятся видениями – такими же неуместными среди торжественной гармонии вечера, как мыльные пузыри в концертном зале. Они возникают, лопаются и горчат, заставляя кривиться невидимый рот. Другая страна, другие порядки приходят ему на память: безродное население, в крови которого бурлит хмельная удаль на блатных дрожжах, плюющее на прошлое и не думающее о будущем; блудливые речи управителей, их вместительные карманы и взгляд, как сточившийся карандаш (когда занят государственным делом, тут уж не до народа); корыстные пастыри и штатные пророки, извращенная мораль и свергнутая справедливость; холуйски-унизительное и превратное толкование вашей личности в угоду вызывающему поведению и мизантропии власть имущих, досужее ханжество и ловко подстроенное сочувствие, разбитые жизни, как разбитые дороги. Ох уж этот страх, дымное кострище первобытного человека! Хорошо, что оставили жить до тех пор, пока он сам этого хотел, пока сам не пожелал обратиться лицом к свету, ногами к славе, как говаривал один его знакомый художник. Потому что обстоятельства сделали его всезнающим, но не всетерпящим, а быть таковым уже не было сил. Ушел с убеждением, что человек в нынешнем его состоянии не стòит потраченных на него природой усилий и что если не случится нечто экстраординарное межпланетного масштаба, если тайное колдовство насмешливой эволюции не обратит зверя-человека в доброго молодца, всех нас ждет бесславный и разрушительный конец.

Он никогда не стремился на Олимп, хотя, по неофициальному мнению, мог бы претендовать. Но он всегда отдавал себе отчет, что литература, как и смертельная рана несовместима с жизнью и что сотворение подменяющего ее обмана, пусть даже изысканного, не есть заслуга перед ней; что начинающий писатель должен читать классиков, чтобы знать, как не надо писать, и что если не выходит, то и писать не следует, а уж коли пишешь – будь скромней; что право воронье критики, клюющее поэтическое тело, а не восторженные читатели-почитатели, которых легко переманить появлением очередного властителя дум. Сохранил он и чувство досады к своим неразборчивым собратьям с их попытками шокировать, чтобы прославиться и к их зудящим импресарио – поставщикам незаслуженных оваций. К написанному относился, как к берегу, куда он больше не вернется, к ненаписанному – с философским смирением. Тяготился несвободой, но принимал ее, как должное, склоняясь к тайной мысли, что рано или поздно избавится от нее. Избавился, но свободней не стал. И знает он теперь не больше того, что знал при жизни, если, конечно, он сейчас на самом деле существует. И может быть, отправляясь в скором будущем в иные измерения, он подумает: как много времени я потратил на земную жизнь…

Он увидел себя рядом с ней и ее лицо с падающим на него плоским, шириною в щель вечерним лучом – прозрачное творение природы, не то занавеска, не то солнечное зеркало. В нем плавали раскаленные пылинки, его можно было потрогать. Иногда туда попадали ее волосы и вспыхивали золотыми завитками. Было это в старом сарае на даче его знакомого актера, куда они спрятались, не сговариваясь, пока компания допивала десятую бутылку шампанского по случаю присвоения хозяину дачи чего-то заслуженного. Пригнувшись и опрокинув по пути несколько гремящих свидетелей, они пробрались к лучистым щелям и пристроились на случайной поверхности, заговорщицки глядя друг на друга. Наверное ей, как и ему в этот момент пришли на ум детские воспоминания. Кажется, с ним было что-то похожее, кажется, с ней случилось что-то подобное. В сарае пахло старой мебелью, мышами, лопатами, землей, березовыми вениками. У нее были изумрудные глаза и веселый накрашенный рот, а также все, что полагается красивой женщине, актерствующей в одном из городских театров. Он прочитал ей из раннего – мучительно-пафосного и вычурно-пророческого – и заметил, как распахнулись ее глаза. Он тут же посмеялся над собой, снисходительно помянув незадачливую юность, но она искренне не согласилась, и ему это понравилось. Он разошелся и стал читать все подряд, не сводя с нее глаз, будто гипнотизируя, и, в конце концов, довел ее до слез. Она качнулась назад и спрятала лицо за солнечной занавеской, унеся с собой два блеснувших бриллианта. Он был растроган. К тому времени их уже громко кричали, и они неохотно и незаметно выбрались наружу, а вечером расстались.

Сначала знакомство с ней выглядело пустяковой раной, но рана открылась и оказалась сердцем. Его мысли, намертво прилипшие к ее образу, были только о ней. Он мучился, говорил себе, что лучше уехать на дачу, чем оставаться в городе, который будет дразнить его воздушными поцелуями и обманывать профессиональным возбуждением чувств. Эти актеры – хранители культуры, как инструменты – хранители звука, эти люди, которые не любят никого, кроме звуков внутри себя, и которым ведома электросхема гнева, резюме истерики, подноготная слез, досье любви – эти люди, как тонкий лед, к которому влечет и который непременно обманет. Но однажды она сама пришла к нему, и все вышло, как в любовных романах, над которыми он всегда смеялся. Изнемогая от любви и мучаясь от ревности, они прожили вместе три года. В ту ночь он был на даче, плохо спал, ему снились грязные углы, запущенные подкровати. Утром встал и оживил настенные часы, чье сердце остановилось еще ночью – видно, не хватило дыхания – потом присел к столу и записал несколько удачных строк, а через час ему сообщили, что машина, на которой она ехала к нему, разбилась вместе с ней в кровь. В звоне разбитого стекла есть что-то безвозвратно-горькое. Это про их большую фотографию в застекленной рамке, которую он в тот момент держал в руках. Описать словами то беспомощное, безбожное отчаяние, в которое он впал, узнав, что она находилась в самом начале беременности, невозможно…

Призраки в отличие от людей возвращаются туда, где были счастливы. Он обосновался в их загородном доме. Для того чтобы быть вместе, ему нужно было уйти за ней в течение двух лет, а узнал он об этом только здесь, потому что никто при жизни этого не знает. Он ушел через три мучительных года, и теперь вынужден в одиночестве наблюдать, как вечер в торжественном облачении провозглашает: «Ее Королевское Величество Ночь!» и почтительно предъявляет трепещущее озерцо света на закате – прощальный взмах платка Его Королевского Величества Дня своей недостижимой возлюбленной королеве. Два Величества правят миром по очереди, разделенные и разлученные непреодолимым временем, как он и она. Лунный диск обжег земную поясницу, и слабый желтый свет его отделил от горизонта мелкозубчатую дрожь далеких лесов. Влюбленный призрак ощутил дыхание черной бездны и неслышно вздохнул: какое это все же безысходно мучительное занятие – наблюдать чужую жизнь, не имея возможности исправить свою!

3

Только не говорите, что я жесток! Лучше вспомните судьбу Ницше – примата, провозгласившего примат воли. Вы сами, желая совместить одиночество с привязанностью, ставите себя в положение не ведающего равновесия маятника. Меня так и подмывает помочь вам его обрести. Но только не в данном случае. Клянусь.

Что до земного бытия, то принято горевать из-за его бренности, в то время как горевать следует по поводу его бессмысленности. Мысль не новая и усердно гонимая прочь из ваших плоских умов, как какой-нибудь антисемитизм, гомосексуализм или деспотизм. А между тем это шокирующее на первый взгляд признание как никакое другое способно примирить вас с враждебной вечностью. Признать, что несовершенен не ты, а мир, и что явившись на свет по чужой воле, ты не оробел и не смирился, а сделал все возможное, чтобы утереть ему нос – в этом и вызов, и мужество. Просто и достойно: пришел, увидел, всех победил и уходишь, разочарованный. Но уходишь не потому что вынужден, а потому что не желаешь быть шариком шулерской рулетки самовольного, самодовольного, самодержавного бытия. И тут уместен вопрос, в чем природа случайного.

Сразу замечу: мне нет нужды переливать пустую необходимость в порожнюю случайность и обратно. Раз и навсегда: мировой порядок также замешан на дрожжах случайности, как человеческая история – на крови. Мир фатально закономерен и необходимо случаен. Таковы орел и решка плоской медали мироздания. Бог не играет в кости. Еще как играет! Случайность панибратствует и фамильярничает даже с законами небесной механики. К примеру, ни одна планета не обращается вокруг своей звезды с математической точностью: их текущие орбиты отличаются от предыдущих в пределах допустимых отклонений. И в этом смысле они подобны образцовому семьянину, что отправляясь по утрам на работу, а вечером возвращаясь с нее, добирается туда и обратно одним и тем же, но всегда приблизительным путем. Предугадать норов случайности не дано никому. Даже я, потянув за ниточку пространственно-временной канвы, не вполне представляю, что за этим последует.