18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Штейн – Небо в алмазах (страница 70)

18

...Про Головко — все это невыносимо! Какая-то дикая закономерность: умирают хорошие люди!»

Эта дикая закономерность очень, очень скоро коснется и его самого...

«Четырех лет от роду я попал на войну. Отец был офицером. Мать пошла за ним сестрой милосердия. В артиллерийском дивизионе — среди солдат, пушек, коней — прошло мое детство. И в полевом госпитале — у матери».

Юрий Павлович Герман родился 4 апреля 1910 года в городе Риге, в семье Павла Николаевича Германа, поручика Малоярославского полка, родом из мещан, получившего личное дворянство.

Мать, Надежда Константиновна, урожденная Игнатьева, преподавала русский язык в рижской гимназии.

Хорошо помню его отца, Павла Николаевича, тучного, одутловатого, сохранившего и после революции вместе с былой строевой выправкой усы типичного русского отставного офицера; и носил он потертый френч с нашивными карманами, какие донашивали после гражданской войны военспецы из бывших офицеров.

И маму помню его — строгую даму, пронесшую сквозь революцию, как отец, свою былую строевую выправку, несколько высокомерную манеру обращения и несколько надменное выражение лица — и то и другое положено, по ее мнению, бывшей преподавательнице русского языка в дворянской классической гимназии. А Юрий Павлович, если говорить правду, мучительно стесняется этой ее манеры и этого ее выражения лица. И, переведя родителей из провинции в Ленинград, выполняя все сыновние обязанности, возможно, по этим причинам не спешит знакомить с матерью своих многочисленных друзей. Родители, естественно, обижаются, и мама его, забыв о надменности, совсем как другие простые мамы, иногда горько-горько жалуется мне на то, что Юра обходит ее вниманием, а оно, известно, дороже любых денег.

Считаю долгом друга сказать ему об этом.

Раздражается еще пуще и навещает родителей еще реже.

Странности и причуды революции, сделавшие в свое время Всеволода Вишневского, дворянского сына, братишкой-матросом и пулеметчиком Первой Конной, а дочь профессора права Петербургского университета Ларису Рейснер — начальником политотдела Волжской военной флотилии, не минуют и заурядного, ничем особенно не примечательного бывшего русского офицера Павла Николаевича Германа.

Приходит нэп, и поручик Малоярославского полка, а потом красный военспец в потертом френче преображается в грозного для нэпманов фининспектора — взимает прямые налоги с их нередко подозрительных косвенных доходов. Фининспектор Павел Герман действует в маленьких городках Льгове, Обояни, Дмитриеве — не отсюда ли возникает глухой городок, захлестнутый стихией нэпа, в литературном дебюте сына фининспектора?

Уже были позади Западная Украина и Западная Белоруссия 1939 года. Юрий Павлович вместе с группой ленинградских артистов, возглавляемых Николаем Черкасовым, едет в войска.

В местечке под Белостоком — наша негаданная встреча. Подходит к нам подтянутый, ладный командир. Это Алексей Сурков. Герман с великим любопытством и даже с некоторым недоумением разглядывает поэта, чувствующего себя привычно и уверенно в солдатском обличье.

Уже позади и тяжелая зимняя лесная война — Герман сам надевает военную форму впервые: он специальный корреспондент ТАСС на Карельском перешейке.

Начало сорок первого. Келомякки, нынешнее Комарово. Здесь поселились несколько ленинградских писателей, в их числе Герман.

Зимние Келомякки — последняя, наполненная грозовыми предчувствиями передышка.

Совсем поблизости, в Пенатах, жил еще недавно Репин. Чуть подале Куоккала — места Корнея Чуковского.

Каждая снежная тропка — литературная реминисценция...

Герману нравится тут жить. Изобретает теорию, по которой писателю до́лжно чураться города, презренной урбанистической суеты. Жить, как Чехов в Мелихове — с уймой гостей, спящих во всех комнатах, с утренними веселыми чаепитиями, с одинокими прогулками в сосновом лесу. Жить, чтобы было время размышлять. Жить, как Репин — мастерская, друзья, природа.

— На Карельском перешейке попал я с тассовской «эмкой» в жуткую пробку. Подбегает ко мне младший лейтенантик, смотрит на две мои шпалы — вроде бы майор, — рапортует, став по стойке «смирно». Дескать, доблестно расшивает пробку: скинул в овраг застрявшую поперек обозную повозку, заставил шоферов вытаскивать грузовик из кюв...

И вдруг, оборвав рапорт, машет рукой, идет прочь — продолжать расшивать пробку. А знаешь, что случилось? Сообразил младший лейтенант, глядя на мое по-глупому растерянное лицо, чего стоит сей замаскированный под военного шпак с двумя шпалами, — не по чину! Да еще с дурно застегнутым ремнем... Словом, понял, кто я есть на самом деле, и стыдно стало: кому, лапоть, отдаешь рапорт! Нет, военный из меня не получится во веки веков!

Кто знал в те месяцы последней передышки перед страшной, немыслимой войной, получатся ли из нас военные или не получатся?

Зима в Келомякках солнечная, мягкая. Снег на соснах. Лыжня в нетронутой лесной целине. Мирный солнечный луч над куполом кронштадтского собора — он виден отсюда отлично. Пешком можно дойти до кронштадтских фортов — они вросли в лед неподалеку. Да и Финляндия близка — можно дойти до ее берега по льду.

— Большая война? Будет? А он откуда знает, твой Вишневский? А может, обойдется? Гитлер... Ненавижу до судороги! Ах, бонапартики — сколько они стоили и еще будут стоить человечеству! Слушай, миленький, давай переключимся и напишем-ка пьесу совсем о другом... Есть фантастическая история — я только чуть-чуть дотронулся до нее в одном маленьком плохеньком рассказике. О том, как Дзержинский провозгласил республику в царской каторжной тюрьме! Будем писать большую пьесу о большом человеке и не думать о большой войне! Пусть о ней думает Вишневский. Он солдат. Ему положено.

И мы начали писать пьесу.

Он работал с наслаждением, по уши окунувшись в густой раствор исторического материала, решив раздвинуть стены острога, вобрать сюда, во двор Александровской пересыльной тюрьмы, всю дореволюционную Россию.

Работа спорится.

Окончательно готов и даже переписан начисто первый акт. Юрий Павлович уезжает на несколько дней в Ригу — ему хочется поглядеть места, где он родился.

Там его и застает 22 июня 1941 года.

«Отечественную войну я прослужил на Северном флоте и Беломорской флотилии в качестве военного корреспондента ТАСС и Совинформбюро...»

...На конверте фиолетовый штамп — «проверено...». Адрес гостиницы «Астория» — сейчас это мой адрес — напечатан на пишущей машинке. Шрифт знакомый, сразу вызывающий ассоциации из той, мирной жизни: машинка Юрия Павловича.

В холле гостиницы темно, синий приглушенный свет, читаю письмо, придвинувшись к коптилке у окошечка администратора.

«Я долго и плодотворно работал на ниве — в газете «Северная вахта». Писал все — фельетоны чуть не каждый день, рассказы, очерки, различные зарисовки и все такое прочее. Всех забил и стал газетным королем, что не прошло для меня даром...»

Коптилку задувает резким порывом ветра — несколько дней назад взрывная волна выбила зеркальные стекла в холле.

Темно. Жду, пока администратор, перевязанный крест-накрест, как деревенская бабушка, пуховым оренбургским платком, матерясь, добывает огонь.

Письмо длинное, знакомый шрифт необычно уборист, без полей, без интервала, на обеих больших страницах. Как всегда у Юрия Павловича, с его системой запятых, точек и тире.

Да, на этой самой машинке я переписал 21 июня последнюю страничку первого акта нашей пьесы «Феликс». И поставил слово «занавес».

Келломяки, Келломяки...

Последняя передышка. «Будем писать большую пьесу о Дзержинском и не думать о большой войне. Пусть об этом думает Вишневский. Он солдат. Ему положено...»

Оказывается, «положено» и ему, Юрию Павловичу.

Сколько раз виделись мне блокадной зимой сорок первого Келломяки, мачтовые прибрежные сосны, раскачиваемые норд-остом с залива, и сам залив, сизый, свинцовый, чуть подкрашенный неярким балтийским солнцем, и дюны, и звучал в памяти этот разговор.

«Занавес».

Где «Феликс»? Не пригодился ли на растопку соседям, забытый в брошенной германовской квартире на набережной Мойки, против квартиры Пушкина?

Сколько прошло с той благословенной поры? Дней, месяцев, лет, столетий?

Келломяки, Келломяки...

Война разметала нас вскоре же, однако успели мы с Юрием Павловичем и Иоганном Зельцером в первые дни войны сочинить несколько фельетонов для сатирического отдела флотской газеты да еще сообща написать сценарий для короткометражного фильма в боевой киносборник, выпускаемый Ленфильмом. Какова же была моя радость, когда я увидел это, мягко выражаясь, скромное произведение искусства в кубрике нашего линейного корабля осенью сорок первого года...

Я «убыл» туда, на корабль, в июле сорок первого, тогда же ТАСС вызвал Юрия Германа в Москву и направил специальным корреспондентом на Север, в город Архангельск.

Изредка отыскиваю его имя в «Известиях», в «Правде», в других газетах, прорывавшихся в блокаду с большим опозданием, под короткими корреспонденциями из Полярного, из Мурманска, из Архангельска. С еще большим опозданием получаю пересланные мне моей женою из эвакуации два его письмеца и телеграмму: зовет ее к себе в Архангельск на работу в «Северную вахту».

В конце сорок первого и вовсе теряю его след — мы в кольце уже четыре месяца.