реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Штейн – Небо в алмазах (страница 3)

18

Учитель физики, по прозвищу Груша (прозвище он получил из-за грушевидной формы лица), постоял молча около моего подсумка и сказал, что поставит мне и Пете Кривову «удовлетворительно» без сдачи зачетов. Я готов был его расцеловать, но непреклонный Петя отверг недостойную подачку педагога, тем более что Петя не считал его близким нам идейно.

Учитель русского языка, священник, на другой день после отречения царя оставивший сан, разговаривал с нами, особенно с Петей, уважительно, однако Петя и ему не доверял.

Немка прекратила ненавистное сюсюканье и уже не называла нас скверными, нерадивыми мальчиками.

Девочки насмешками маскировали зависть. Одна из них особенно потешалась над нашими козьими ножками, отгоняя от себя махорочный дым, который мы пускали девочкам в глаза. Я сносил ее колкости терпеливо. На то были у меня свои, особые, чрезвычайные основания.

ОДА КОРРЕСПОНДЕНТСКОМУ БИЛЕТУ

Наконец был сдан последний зачет, всегда самый мучительный. Нас распустили до осени. Батальон ответработников вернулся в город, ночные дежурства старших школьников отменены. Еды в доме становилось все меньше, надо было зарабатывать на жизнь, и, главное, нас обоих с Петей Кривовым не оставляло неясное беспокойство — мы больше не хотели быть просто школьниками.

Мы оказались в газете. Вот что привело нас туда.

Печатное слово манило меня неспроста — десяти лет от роду написаны были несколько стихотворений в прозе; стыдясь своего куриного почерка, я заставил сестру каллиграфически их переписать; она отправила мои сочинения в столицу, в Ташкент, в журнал «Юный туркестанец», где их опубликовали, не забыв указать возраст автора, видимо, как главное их достоинство.

Почему нас, несовершеннолетних, взяли в редакцию? Все были до неприличия юными в эти времена — командармы, редакторы, журналисты. Если командирами полка бывали восемнадцатилетние, почему нельзя было стать журналистом в четырнадцать? К тому же обнаружилась вопиющая недостача редакционных кадров — горсточка журналистов, работавшая до революции в местной печати, или не хотела работать в большевистской газете, или ее не хотели. Образовалась пустота, в которую устремились два подростка.

Кроме самого редактора, машинистки-секретаря, печатавшей на громадной, как танк, машине «Ремингтон» с пятью отсутствующими буквами, которые успешно заменяла одна отмененная буква «ять», да еще одного «спеца» более чем преклонных лет, писавшего хронику происшествий и обзоры городской жизни под игривым названием «С птичьего дуазо», никакого штата в редакции не было. Мы постигли технику корректуры, занимались перепиской корреспонденций, исправлением грамматических ошибок в письмах воинов, осмелев, сами начали писать небольшие заметки, и дошло до того, что однажды, начитавшись книжек с военными корреспонденциями Брешко-Брешковского и Немировича-Данченко, попросили у редактора командировки на фронт.

— А сколько будет восемью восемь? — спросил нас в ответ редактор. — И верно ли, что «пифагоровы штаны» на все стороны равны? — Оглядев меня сверху донизу, что было сделать вовсе несложно, он предложил, ехидствуя: — И в конце какого века был основан город Мекка? Отвечайте, не тяните, не тяните, говорите!..

Это все были знакомые куплеты из незабвенно памятной оперетты «Иванов Павел», нашумевшей по России, забредшей и к нам на окраину и даже разыгранной с успехом ошеломляющим самаркандскими любителями театрального искусства в бывшем Дворянском собрании.

— Марш в типографию править корректуру! — неожиданно свирепо закричал редактор и склонился над гранками.

Редактор наш был человек странный и одинокий. Жил в редакции. Квартиры не было — расценивал таковую как пережиток. Кровать его, покрытая старой солдатской шинелью, железная, узкая, стояла рядом с письменным столом. На полу валялись в лихом беспорядке старые газеты, гранки, брошюры, тома энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона: он швырял их на пол, когда они ему были не нужны. На столе высился изрядный холмик махорки, курил беспрестанно и писал беспрестанно, на одном дыхании, время от времени отрывая не глядя угол от газеты и свертывая очередную козью ножку. Парижская коммуна и грядущая социальная революция в Соединенных Штатах, петербургские мастеровые, предтечи рабочего класса, следившие с сочувствием за каре декабристов на Сенатской площади, бесчинства киплинговских конквистадоров в Индии, благородная беспочвенность великих утопистов восемнадцатого столетия, классовая ограниченность поэзии Бальмонта, Северянина и Ивана Рукавишникова — ничто, ничто не ускользало от его недремлющего внимания. Передовицы он писал длинные, вооружая их народными пословицами, афоризмами Козьмы Пруткова и рубайи Омара Хайяма.

За все время нашей работы в редакции он никому не уступил права ночью снять с машины первый, пахнущий свежей краской номер газеты. Редактор был подслеповат и, правя корректуру и читая полосы, так низко склонялся над столом, что кончик его носа всегда был запачкан типографской краской. Я признателен ему за то, что он навеки отравил меня страстью к газете. У меня нет членского билета Союза журналистов, однако втайне и по сей день я продолжаю числить себя газетчиком. Молодость, как известно, не худший отрезок человеческого существования, а моя молодость — это раньше всего и прежде всего еще мокроватые полосы, только что оттиснутые в типографии, узкие гранки, исчерканные корректорскими иероглифами, ровный гул ротационки. Тускловатый, бледный свет над наборными кассами, очарование ночных редакционных бдений... и скитания, скитания, бесконечные скитания разъездного корреспондента, каким я стал, покинув Среднюю Азию и переехав в Ленинград...

Редактор наш погиб через два года после нашего знакомства в горном кишлаке, куда его послал политотдел для доклада о падении Бухарского эмирата. Редактора закололи басмачи, и он умер смертью героя.

Отказав напрочь в командировке на фронт, редактор угостил нас махоркой и в утешение поручил написать большой очерк о раненых красноармейцах, прибывающих в город из Ферганы, Семиречья и каракумских песков. Машинистка напечатала два длиннющих мандата, и мы отправились в соответствующий отдел военно-санитарного управления. Час ждали в приемной, поглядывая на ослепительного адъютанта в гимнастерке нежной китайской чесучи, в шикарных шнурованных ботинках, с кольтом, разумеется в деревянной кобуре. Поправив рыжеватые усики — тоже в тон чесучовой гимнастерке, — провел нас «ослепительный» к мужчине властного вида, черкавшего размашистые резолюции на распростертых перед ним бумагах.

— Что вам нужно здесь, мальчики? — басовито спросил он, припечатывая пресс-папье свои резолюции.

Мальчики не любят, когда их называют мальчиками, так же как старики, когда их называют стариками. Меня покоробило. Властный мужчина привстал, и я тоже увидел деревянную кобуру, в нее был всажен парабеллум (я разбирался в типах оружия).

— Что это такое? — полюбопытствовал начальник, ткнув в меня и затем в Петю пальцем. — Почему?

— Если верить мандатам — корреспонденты, — сказал адъютант, пожав плечами.

— Передайте вашему редактору, — сказал начальник, — пусть он поросят не присылает. Мальчики, домой, к мамочкам!

И, взяв нас, не могу сказать чтобы грубо, но властно за плечи, довел до двери.

На улице мы, униженные и оскорбленные, обсудили создавшееся положение. Решено было себя не компрометировать, от редактора позор скрыть, действовать на свой страх и риск, искупавшись предварительно хотя бы неподалеку, где арык с быстрой желтоватой, бегущей с гор водой был углублен небольшой запрудой.

В лазарете, размещенном близ Абрамовского бульвара, в роскошном когда-то особняке крупного хлопкового фабриканта, никто и не спросил наши мандаты. Мы прошли по коридорам, заглянули во флигель — всюду паутина, мерзость, несусветная антисанитария, раненые красноармейцы лежали на рваных тюфяках, на давным-давно немытом полу, из тюфяков вываливались клоки соломы, воздух насыщен тяжелыми испарениями. Обезумевшая сиделка металась по палате. За все время, что мы были в особняке, ни разу не появился врач.

Весь вечер мы писали, не жалея прилагательных. К слову «зловонный» добавлялось «смердящий», к слову «грязный» — «загаженный», «запакощенный», «загвазданный», «тошнотворный», «гадостный». По наивности мы не понимали, что число прилагательных обратно пропорционально их воздействию.

Всего было довольно в нашем сочинении, занявшем десять полосок оберточной бумаги чаеразвесочной фирмы братьев Высоцких с сыновьями, — и патетики, и сарказма, и горечи, и Салтыкова-Щедрина, и Шиллера, вплоть до строфы из «Интернационала»: «Лишь мы, работники всемирной, великой армии труда, владеть землей имеем право, а паразиты — никогда!» Любому воину группы войск, читавшему нашу газету, было ясно, к кому относилась на сей раз последняя строчка международного пролетарского гимна.

Редактор прочитал труд молча, задевая кончиком носа листочки. Спросил, не доводилось ли нам перечитывать Рошфора — его влияние дает себя знать. Мы слышали это имя впервые и смолчали. Редактор кратко разъяснил нам: Анри Рошфор прославился в прошлом столетии своими памфлетами, стрелявшими в бонапартистскую реакцию. Публиковал их в газете «Марсельеза», за что и был сослан в Новую Каледонию. Объективности ради редактор добавил: после ссылки Анри Рошфор изменил идеалам революции и докатился до черносотенной травли невинно осужденного Дрейфуса и вступившегося за него Эмиля Золя. Дав эту необходимую справку, он решительно написал на нашем памфлете в духе раннего Рошфора: «В набор!»