18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Штейн – Небо в алмазах (страница 27)

18

В парках, в скверах, в Летнем саду проходили форсированное обучение новые отряды. На набережных строили доты. Много надолб на улицах, ведущих к выходу из города. Все как-то стало строже, деловитей, сосредоточенней. И это ощущение было во всем и передавалось всем — от девочки в берете из ПВХО, от «ремеслят» в отцовских рабочих передниках, вставших к станкам оборонных заводов, до генералов, командующих дивизиями и армиями. Момент растерянности прошел, и, кажется, навсегда...

Что же случилось?

Ничего — и все.

Произошел перелом в обороне и в душах.

Люди умирали по-прежнему и знали, что впереди еще много, много смертей, и каждый из воевавших на фронте и живущих в городе людей не был уверен в завтрашнем дне и не мог угадать, скосит ли его пуля или осколок авиабомбы или он погибнет при артиллерийском обстреле — смертей от голода еще не предвидели.

Но явилось самое драгоценное — уверенность, что самое критическое время, когда ненавистная ефрейторская харя могла появиться над часами Публичной библиотеки, на углу Садовой и Невского, уже прошло безвозвратно.

Толстой писал в «Севастопольских рассказах», заключая главу о посещении четвертого бастиона:

«Итак, вы видели защитников Севастополя на самом месте защиты и идете назад, почему-то не обращая никого внимания на ядры и пули, продолжающие свистать по всей дороге до разрушенного театра, — идете со спокойным, возвысившимся духом. Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитросплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя. То, что они делают, делают они так просто, так малонапряженно и усиленно, что вы убеждены, они еще могут сделать во сто раз больше... они все могут сделать. Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, также спокойно живущих под ядрами при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди непрерывного труда, бдения и грязи. Из-за креста, из-за названия, из-за угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая, побудительная причина...»

Другая, высокая, побудительная причина была и у защитников Ленинграда. И весь Ленинград в сентябре 1941 года был похож на четвертый севастопольский бастион в декабре 1855‑го.

Вернувшись с Малой земли, окрыленный этим своим новым ощущением Ленинграда, я с особым удовольствием передал в Москву по военному телеграфу текст письма убитого Германа Фукса, немецкого ефрейтора, — матрос-разведчик принес письмо на командный пункт морского батальона. Вот оно:

«Вчера и сегодня здесь, под Петербургом, опять начался настоящий ад. Вчера мы ходили в атаку на гигантскую линию укреплений. Артиллерия стреляла целый день непрерывно. В сплошном огне нельзя было отличить отдельных выстрелов. Сейчас опять начинается кромешный ад. В гавани Петербурга находится еще один линкор и несколько крейсеров. Трудно себе представить, какие воронки образуют снаряды кораблей при разрыве. Один из них взорвался в 200 метрах от меня. Могу тебе сказать — я взлетел на два метра в воздух и грохнулся. Хочешь верь, хочешь не верь — цел и невредим. Мне везет, потому что вся местность усеяна воронками от бомб и снарядов, а я здоров. Здесь валяется рука, там нога, там голова, у другого сразу несколько ран — вечная память о русских. Их надо уничтожать железом, иначе нам ничего не сделать...»

Сражение за Ленинград продолжалось.

Все, кто жил в Ленинграде в блокаду, знают: после этого сентября был тяжелый октябрь с его вестями о немцах под Москвой; был ноябрь — немцы обложили Ленинград вторым смертельным кольцом; был декабрь — голодный и холодный; а потом чудовищные январь, февраль, март — и каждый из нас, ленинградцев, терял одного за другим дорогих людей.

И все-таки, кажется мне, сентябрь уже тогда решил на три года вперед судьбу Ленинграда. Тогда уже стало ясно: выстоит.

...Проходим Кронштадт.

Несколько австралийцев уходят вниз, в каюты, — время собирать вещи.

Где я остановлюсь в Ленинграде? В «Европейской», рядом с квартирой матери.

Спускаюсь в рубку, авось успею дать телеграмму, пишу на бланке: «Европейская гостиница» — и вздрагиваю от гневного оклика своего попутчика, молодого ереванского литератора.

— Дорогой мой, не имеете права! — Он патетически вздымает свои длани к небу. — Вы написали пьесу «Гостиница «Астория» и обязаны остановиться в гостинице «Астория». Это романтика, дорогой мой! Директор вручит вам ключ от номера с букетом хризантем.

«Ладно уж, с хризантемами, — скептически думаю я, — был бы ключ».

Но сдаюсь и переписываю адрес на бланке.

ВАСЯ ОЧНЕВ И БАЛЕРИНА

Летчиков я знал мало, не был знаком толком и с этим соединением, летчики которого бомбили Берлин. Бомбили еще в начале войны, базируясь на оставленных вскоре островах Эстонии, — чуть ли не первая наша наступательная операция такого масштаба: мы били немцев на их территории, да еще на какой — берлинской! Какой надеждой нас окрылило! Сообщение Информбюро мы читали и перечитывали. Летная часть, напавшая на Берлин, не была названа: военная тайна! И вот теперь настал час сказать: это летчики-балтийцы и отныне — гвардейцы.

Много позже я узнал: мой товарищ Николай Чуковский служил в летных частях. Война раскидала ленинградских литераторов по разным частям, я потерял из виду Чуковского чуть ли не в первые же ее дни. А он попал к летчикам, в их многотиражку. Перебазировался вместе с летчиками с одного аэродрома на другой, все восточнее, таскал с собой неизменный неказистый чемодан, обмотанный веревкой ввиду того, что ручка оторвалась, не выдержав тяжести. Тут, в чемодане, хранилось главное богатство моего товарища: черновики записей бесед с летчиками перед вылетами и после воздушных схваток, краткие, почти стенографические описания самих боев, черновики репортерских заметок в многотиражке и сами комплекты многотиражек, наконец, скупые, протокольные записи о летчиках, о том, где родились, где учились, как попали в авиацию. Спустя девять с лишком лет после войны этот чемодан стал своего рода волшебной бутылкой с джином — из него вышел большой роман «Балтийское небо», а еще позже — двухсерийный фильм под тем же названием. (Заметим попутно: лучший роман Николая Чуковского и один из лучших романов о войне и о летчиках. Правда, инсценировка вовсе не лучшая: в экранизации исчезла авторская интонация, это всегда мстит.)

Замысел «Балтийского неба» складывался задолго, в годы войны, несмотря ни на что, иначе зачем же было таскать писателю даже в черную годину отступлений эти мало что говорящие черновики?

О том, как складывался замысел романа, я узнал пятнадцать лет спустя, когда мы с Чуковским встретились с молодыми балтийскими летчиками. Они знали фронтовиков лишь по роману Чуковского: ветераны войны, прототипы героев романа, в своем большинстве погибли.

Чуковскому назадавали множество вопросов о минувших боях, и не только о них — спрашивали о том, как писалось «Балтийское небо», и о том, как писался «Мойдодыр», и «Крокодил», и «Муха-цокотуха». Покашляв, он объяснял, что им написаны «Балтийское небо», и роман «Ярославль», и роман «Княжий угол», но «Мойдодыра», равно как и «Муху-цокотуху», написал не он, а его отец, Корней Иванович Чуковский.

«И зря отрекался, — говорил я ему шутливо, — все в дом! Зачем людей разочаровывать?»

Корней Иванович, которому был рассказан этот эпизод, немало смеялся с некоторым даже добродушным торжеством. Впрочем, вскоре же в Доме литераторов, где Корней Иванович встречался с читателями, его прижала в угол напористая ватага собирателей автографов, требуя, чтобы он надписал свои книги, ему протягивали и... «Балтийское небо». Покашляв, он объяснил, что «Балтийское небо» писал не он. Впрочем, он надписал и «Балтийское небо» — за сына.

Балтийское летное соединение недавно перебазировалось вновь, на этот раз на Большую землю. Чтобы попасть в новое расположение части, надо перелететь через линию фронта.

Легко сказать!

Но, оформляя документы, я повстречал знакомого штабника в Адмиралтействе, и под великим секретом тот сообщил: ДБ‑3, тяжелые бомбардировщики, один, или два, или три, завтра утречком перелетают с блокадного аэродрома на новую базу.

С трудом нашел я этот аэродром. Один из летчиков, подполковник Ефимов, чью фотографию я не раз видел во флотской печати, тот самый Ефимов, который вместе с Фокиным, Плоткиным и другими прославленными балтийскими асами наносил, как писали тогда, «массированные удары по звериному логову врага», согласился утолкать меня в свой бомболюк.

Три дня спозаранку я, как сучок, торчал у края укатанного снежного поля, ожидая погоды. Неподалеку от меня дрожали на ледяном ветру в шинелях, подбитых тем же ледяным ветром, что и моя шинель, еще два сучка, двое будущих пассажиров бомболюка, офицеры связи, или, как тогда их красиво называли, делегаты связи. Стуча зубами, то с надеждой, то с разочарованием вглядывались мы все в проклятый горизонт, выступавший из-за смутного синеватого леса, — небо то светлело, развидняясь, то вновь становилось безнадежно мутным.