18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Штейн – Небо в алмазах (страница 21)

18

А куда девались ямочки?

Рассказывала, опустив глаза, стесняясь встретиться со мною взглядом, но и я, боясь выдать свои ощущения и этим обидеть ее, избегал глядеть ей в лицо.

Голос тоже изменился, стал глуховат, со злыми интонациями, сухо покашливала.

Уехала из Таллина незадолго до того, как он был оставлен частями армии и Балтийским флотом. Муж настоял, чтобы она уехала, и, вероятно, это ее спасло. «А зачем?» — спросила меня, сухо кашлянув.

В августе 1941 года ее муж, военный моряк, уходил из Таллина на «Веронии», гигантском транспорте, шедшем в Кронштадт в числе двухсот вымпелов Балтийского флота — лидеров, канонерских лодок, эсминцев, катеров.

Я помню, как шли мимо нашего линкора корабли; три дня следили мы за их дымами. «Казахстан» пришел на четвертый день, гигантский корабль с высоким носом, закамуфлированный под лягушку-гиганта. На нем, как, и на «Веронии», эвакуировали семьи военных, не успевших уехать раньше, бойцов из морской бригады, солдат-пехотинцев. В течение трех дней и трех ночей его, беззащитного, с жалкой зенитной обороной, бомбили с воздуха; люди прыгали в воду, добирались вплавь до других кораблей, тонули. «Казахстан» пришел с разбитыми надстройками, сотнями измученных бойцов — им предстояло вновь без передышки идти воевать, уже под стены не Таллина — Ленинграда. Я видел, как выносили к трапу раненых на носилках, как приехавшие с берега санитары крепко держали за руки, выводя на берег, четырех бойцов: они обезумели.

В этом переходе погибли несколько писателей, участвовавших в обороне Таллина: поэт Юрий Инге, поэт Скрылев, прозаик и поэт Евгений Соболевский — его сын сейчас военный моряк, плавает на подводной лодке на Северном флоте.

Потонул Орест Цехновицер.

На лидере «Ленинград», вставшем на якоре рядом с нашим линкором «Октябрьская революция», я увидел знакомую фигуру — Всеволод Вишневский; он дошел благополучно.

Спасся Анатолий Тарасенков. Был на «Веронии». Его подобрала шлюпка, когда транспорт с несколькими тысячами пассажиров на борту шел ко дну, потопленный торпедой немецкой подводной лодки и бомбами с воздуха. Тарасенкова подняли на борт канонерки. Потом немцы потопили канонерку. Тарасенков снова тонул. Выплыл, ухватившись за обломок корабельной надстройки. Снова подобрали. Я встретил его в Кронштадте, в штабе флота. Он беспричинно смеялся — отошел лишь через несколько дней.

Ее муж тоже шел на «Веронии». Его подобрала, тонущего, шлюпка с миноносца «Яков Свердлов». Миноносец шел в сторожевом охранении флагманского крейсера «Киров». Немецкая подводная лодка, охотившаяся за «Кировым», послала торпеду в борт крейсера, командир миноносца успел повернуть свой корабль боком к мчавшейся торпеде.

«Яков Свердлов» защитил флагмана, а сам пошел ко дну. Часть экипажа миноносца подобрали шлюпки с крейсера.

Ее мужа так и не нашли.

Осталась в Ленинграде одна — ни детей, ни родственников, ни близких. Я и понятия не имел, что она в Ленинграде. Да если бы и так — чем помочь? Когда? Как?

Одна — и все-таки отказалась эвакуироваться, когда была возможность.

Работала в медицинской лаборатории, по совместительству изготовляющей кисель из столярного клея, один из деликатесов блокады.

Снова наотрез отказалась эвакуироваться, когда опять представилась возможность.

Порт приписки — Ленинград.

Вот уже и святой Исаакий возник в окулярах бинокля.

В сентябре сорок первого он оказался моим самым близким и непосредственным соседом, если не считать Николая Первого в чугунной каске.

Не гадал, не думал!

Я сдавал другому политработнику дежурство по кораблю и, стянув с рукава голубую повязку «рцы», отличающую дежурного от обычного морского смертного, собирался в корму, в каюту (сладостно отоспаться!), когда внезапно появившийся с берега Петр Яковлевич Савин, комиссар корабля, хмурясь, вручил мне предписание свыше.

Прощай, «Октябрина»!

Предписывалось немедля убыть в Таллин, в части морской пехоты — назначался туда в качестве специального корреспондента военной центральной газеты «Красный флот». Приказ подписал народный комиссар Военно-Морского Флота адмирал Кузнецов.

И по сей день это назначение, свалившееся как снег на голову, остается загадкой: ни я (ленинградец), ни редакция (находившаяся в Москве) не имели друг к другу никакого отношения.

Жаль было разлучаться с кораблем, с его раз и навсегда заведенным распорядком от подъема флага до спуска, хотя, признаюсь, меня, недавнего штатского человека, и тяготила эта тотальная регламентация. Наверно, прискучивает песчинке в часах пересыпаться из сосуда в сосуд.

Правда, в те дни регламент корабельной жизни то и дело нарушался: то крик сигнальщика «воздух!», то просьба с берега «дать фрицам прикурить». Линкор отбивался и зенитными орудиями, и своим главным калибром.

После одного такого нашего артиллерийского налета, когда корабль бил главным калибром по северному берегу, поверх Кронштадта, и не только в кронштадтских домах, но даже у нас на корабле от сотрясения полопались электрические лампочки, командир корабля контр-адмирал Михаил Захарович Москаленко пригласил меня к себе в каюту.

Это была честь для меня, рядового политработника.

Контр-адмирал не выделялся особой учтивостью и по внешней повадке и по речи был грубоват, и прав Фадеев, писавший о нем в своих ленинградских очерках, что «если действительно существуют на свете морские волки, то контр-адмирал Москаленко, несомненно, первый среди них». Фадеев писал, что голос Москаленко «продут и прополоскан ветрами всех широт до предельной сиплости, и все же, если он гаркнет, осердясь, это слышно по всему кораблю». Что верно, то верно!

Ходил он по кораблю в сношенных тапочках, видно болели ноги, впрочем, и это тоже была «шикарная» привычка — ходить по кораблю в тапочках.

Решив, очевидно, ввести «корабельного» литератора в курс дела, контр-адмирал с угрюмоватым гостеприимством показал мне на стул и ткнул пальцем в лежавшую на столе карту-двухверстку. Палец уперся в Келломяки (нынешнее Комарово), близ Териок (нынешнего Зеленогорска).

В Келломяках я провел свой последний предвоенный день и свой первый день войны.

Главный калибр ударил по Келломякам, по железнодорожной платформе, так хорошо знакомой; с берега на линкор сообщили: тут накапливаются подразделения финской наступающей пехоты, хорошо бы их стукнуть. Вокруг стояли дачи, в том числе и та дача ленинградского Литфонда, на которой я жил.

Ударил главный калибр несколько раз — берег позвонил, сказал: «Хватит!»

Вспомнил, как утром 22 июня, еще не зная, что началась война, докрашивал скамейку на литфондовской даче. Я ухмыльнулся, и контр-адмирал, не разгадав, естественно, причин моего внезапного веселья, нахмурился больше обычного и сердито пробурчал, что я могу быть свободным.

Трагическое соседствует со смешным — и не только в пьесах Чехова и хрониках Шекспира, но, как ни странно, и в жизни тоже, на войне тем более.

По боевому расписанию я стоял во время тревог возле зенитных автоматов. Зенитчики были весьма и весьма загружены работой в эти месяцы: немцы не оставляли корабль в покое ни на один день, стоял ли он у стенки или на Большом кронштадтском рейде. Заняты были делом и подносчики снарядов, передавая конвейером из рук в руки снаряды из погребов к автоматам. Ни сами зенитчики, ни подносчики снарядов нимало не обращали внимания на опасность быть убитыми: им попросту некогда было об этом думать.

Моя обязанность в часы таких воздушных тревог и боев заключалась в том, что я должен был прохаживаться по корме, улыбаясь по возможности безмятежно. Я так и делал. Во всяком случае, старался.

На корабле как раз перед моим прощанием с ним были своего рода рекордные сутки: воздушная тревога объявлялась шестнадцать раз. И надо же, как раз угораздило меня устроить банный день. Четырежды прерывалось мытье, четырежды натягивал я штаны на мыльное тело, мчался, застегивая их на ходу, по палубам, трапам и отсекам на корму, к своему месту по боевому расписанию. И, добравшись, застывал с фальшивой улыбкой.

В апреле сорок второго года я пришел снова на линкор повстречаться с корабельными друзьями. Корабль стоял возле Васильевского острова, близ Морского канала, впаянный в лед, замаскированный самым тщательным образом.

Меня встретили поистине с флотским гостеприимством. Командир корабля, не изменяя своей манере, описанной Фадеевым, пригласил к себе в салон, куда, когда я служил на корабле, не очень-то приглашали: не положено. Вестовой налил стакан крепкого чая, что было великой редкостью в те времена и великой щедростью!

Отвели каюту, постелили чистые простыни; я сдал свой продаттестат и в кают-компании ел ужин из пшенной каши с кусочком жира — меня тошнит и мутит от жира, но все-таки я его проглотил.

Все эти месяцы корабль почти не трогали с воздуха, только щупали снарядами с берега.

Проспал на чистых, похрустывавших совсем по-довоенному простынях, а утром пригласили в корабельную баню: она топилась!

Только разделся, только намылился — знакомо завыла сирена. Над головой — тоже знакомый, тяжелый топот матросских ног. Тревога! Надо же!

Как и встарь, натягиваю штаны на мыльное тело, как и встарь, застегиваю их на ходу, как и встарь, мчусь по инерции, как лошадь в стойло, на корму, где раньше стоял по боевому расписанию, как и встарь, фальшиво-безмятежно улыбаюсь.