18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Севастьянов – Апология дворянства (страница 23)

18

Итак – быт… Что ели-пили, как развлекались, как одевались, на чем ездили…

* * *

На картинах художников XIX века, в мемуарах современников и бытовых зарисовках писателей можно найти массу свидетельств того, насколько традиционными были вкусы русских людей всех сословий, всегда предпочитавших именно русскую кухню, русскую народную еду. Даже в дневниковых записях наследника цесаревича Николая (будущего последнего царя), которые он вел, направляясь на пароходе с визитом в Японию, мы встречаем дифирамбы русской кухне как самой здоровой и вкусной! Исключительно русскую кухню предпочитал и его отец, великий государь Александр Третий, определившийся в этом отношении на всю жизнь еще с Русско-турецких войн. Сохранились многочисленные меню дворцовых торжественных званых обедов, где мы встречаем не столько утонченные ухищрения французской кулинарии, а по большей части уху с расстегаями, щи, дичь с моченой брусникой, валованы с икрой, рыбу по-русски, бульон с пирожками, гурьевскую кашу и т. п. На картинах Павла Федотова и других бытописателей мы различаем кулебяки, паюсную икру, семгу, ветчину, грибочки, калачи, а на поминальных трапезах – кутью, блины и кисель… На Пасху разговлялись крашеными яйцами, пасхой, куличами, ветчиной – равно дворяне и недворяне. Вспоминается и поросенок с хреном, со сметаною, любимый Чичиковым, и разварной осетр, втихую подъеденный Собакевичем. В ушах всегда готовы прозвучать и сладко отозваться в мечтах бессмертные державинские строки: «Багряна ветчина, зелены щи с желтком, Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны, Как смоль-янтарь икра, и с голубым пером Там щука пестрая – прекрасны!». Украинское дворянство любило галушки, вареники, свинину во всех видах, гусей. Чеховский чиновник мечтает о запеченой с яблоками утке, «хватившей первого ледку». А Гиляровский описывает подававшийся в трактире у Тестова блинный пирог, в низу которого, на «первом этаже» начинкой служили телячьи мозги, в верху (на двенадцатом, если правильно помню) – налимьи печенки, а уж что располагалось между ними, того всего и упомнить невозможно! И т. д. и т. п. Начать цитировать – не остановишься. Стол.

Конечно, у французских рестораторов можно было попробовать и устриц (особенно полюбил их Потемкин, которому оных, переложенных льдом и водорослями, привозили в бочонках курьеры), и «Страсбурга пирог нетленный» (он же консервированная фуа-гра, согласно Лотману) и т. п. На званых обедах у вельмож уровня Юсупова гости угощались шедеврами французской кухни и иными экзотическими блюдами вплоть до ананасов, выращенных в подмосковной оранжерее. Но основой основ всегда оставался простой (и непростой) русский стол.

Трудно поверить, но за исключением отдельных голодных лет или неурожайных местностей, хороший, разнообразный набор блюд не был диковиной и для крестьян. О полном, удивительном изобилии плодов земных на народном столе писали еще авторы-иностранцы, посетившие Россию в XVII—XVIII вв. Всегда там находилось много места для разной рыбы, грибов, каш, овощей, творогу, мучных изделий. Но в данном случае речь не о крестьянском благополучии (об этом – в разделе «Бесправные, зато сытые»), а о важнейшей в жизни традиции еды, единой, пронизывавшей снизу доверху все сословия России, не обходя и дворянство. То же касается и напитков, среди которых медовуха, сбитень и квас (пусть питие оного и не сопровождалось знаменитым карамзинским «Ай, парень! Что за квас!»), плодово-ягодные взвары, кисели всегда имели место быть, не говоря уж о многоразличнейших водках. Недаром И. Е. Забелин, величайший знаток русской старины, подробнейшим образом описывая царскую кухню, кладовые и погреба в книге «Домашний быт русских царей в XVI и XVII столетиях», подчеркивал, что быт у государя был по своему ассортименту в точности такой же, что и у зажиточного мужика, только более обильный и качественный. Как ни странно, с 1790-х гг. все сословия объединила симпатия к пуншу, история проникновения которого в Россию мне не известна и который поначалу считался у нас простонародным напитком, но быстро прижился и у дворян (Пушкин: «…и пунша пламень голубой!»). 122

Словом, сословный барьер можно искать где угодно, только не за столом русского дворянина!

* * *

Здесь мы в XVIII—XIX веках действительно нередко видим резкую грань, которой не было в допетровской Руси. Все дворяне и недворяне, облеченные должностью, должны были носить соответствующий мундир (который, впрочем, в армии Потемкина и Румянцева создавался на особый манер, отличавшийся от западных образцов, но, конечно, и от русского традиционного костюма, в том числе военного). Это не было вопросом свободного выбора: таков был правительственный регламент. Но и во внеслужебное время жившие в городах дворяне уже не возвращались к старому русскому наряду. Хотя случались порой и казусы, когда, к примеру, опальный поэт Сумароков, нацепив орденскую ленту поверх старого заношенного халата, шествовал из дома через площадь в кабак напротив. Но эта демонстрация независимости не привлекала последователей… Одежда.

Носили западное платье и вообще многие городские жители, особенно в Петербурге. Хотя далеко не везде и не все. Интересное наблюдение оставил французский посол Луи Сегюр, увидевший русскую столицу в 1785 году: «Петербург представляет уму двойственное зрелище: здесь в одно время встречаешь просвещение и варварство, следы X и XVIII веков, Азию и Европу, скифов и европейцев, блестящее гордое дворянство и невежественную толпу. С одной стороны – модные наряды, богатые одежды, роскошные пиры, великолепные торжества, зрелища, подобные тем, которые увеселяют избранное общество Парижа и Лондона; с другой – купцы в азиатской одежде, извозчики, слуги и мужики в овчинных тулупах, с длинными бородами, с меховыми шапками и рукавицами и иногда с топорами, заткнутыми за ременными поясами. Эта одежда, шерстяная обувь и род грубого котурна на ногах напоминают скифов, даков, роксолан и готов, некогда грозных для римского мира. Изображения дикарей на барельефах Траяновой колонны в Риме как будто оживают и движутся перед вашими глазами. Кажется, слышишь тот же язык, те же крики, которые раздавались в Балканах и Альпийских горах и перед которыми обращались вспять полчища римских и византийских цезарей» (цит. по: Елисеева, 484).

Между тем, за двадцать лет до Сегюра Санкт-Петербург увидел такой наблюдательный путешественник, как Казанова. И ему, напротив, бросилась в глаза показная европеизированность Северной Пальмиры, отсутствие в ней ярко выраженных национальных черт. «В Петербурге – все иностранцы, – писал он. – Кто знает русских по Петербургу, не знает их вовсе, ибо при дворе они во всем отличны от естественного своего состояния». Как видим из сопоставления двух свидетельств, русская стихия наступала даже и на Петербург, неуклонно за полвека после Петра преображая его в полурусский (полуазиатский!) город. 123

Отменно комментирует высказывание Казановы Елисеева: «Это замечание весьма тонко. На протяжении всего XVIII века Северная столица оставалась чужим городом как для поселившихся в ней выходцев из Европы – немецкой, французской, английской, итальянской, голландской диаспор, – так и для самих русских. Приезжая из глубины империи на службу, они попадали в непривычный мир, мало напоминавший родные города и села. Перед ними был кусочек Европы, перенесенный на русскую почву и враставший в нее не без труда. Русские занимали в столице места чиновников, офицеров, придворных, русской же была и значительная часть простонародья. Этих людей тоже можно назвать диаспорой… Их привилегированное положение обусловливалось тем, что Петербург принадлежал Российской империи. А уязвимость объяснялась проблемами культурной конвертации – необходимостью менять привычный образ жизни и перенимать чужой» (Елисеева, 496). Но перемены были двоякими, и волей-неволей Петрополь обрусевал.

Несколько позже декабристы вполне сознательно приняли установку на подчеркнуто русский простонародный образ жизни и быта, на это обстоятельство не преминул указать и сам Сергеев: «М. Дмитриев-Мамонов публично расхаживал в красной рубахе, полукафтане, шароварах, носил бороду. В. Кюхельбекер мечтал, но не решался носить „русский костюм“, ограничившись тем, что облачил в кафтан своего слугу. Рылеев хотел явиться на Сенатскую площадь в „русском платье“. Можно вспомнить и о его „русских завтраках“ с водкой и квашеной капустой, по поводу которых Н. Бестужев вспоминал „всегдашнюю наклонность“ поэта – „налагать печать русизма на свою жизнь“. Замечательно признание А. Бестужева на следствии, что „в преобразовании России <…> нас более всего прельщало русское платье и русское название чинов“». 124

Впрочем, вдали от Петербурга, где «естественное состояние» русских проявлялось в ничем не ограниченном виде, открывалась и вовсе иная картина. Еще на подступах к Москве, в Твери, тот же Сегюр записал: «При взгляде на толпу горожанок и крестьянок в их кичках с бусами и в их длинных белых фатах, обшитых галунами, богатых поясах, золотых кольцах и серьгах можно было вообразить себе, что находишься на каком-нибудь древнем азиатском празднестве».