Александр Семенов – Вольные кони (страница 26)
– Ты еще дурнее, чем я подозревал, – зло сказал Александр, – и вновь в самое сердце поразила его демоническая способность мгновенно менять настроение, ведь только что ерничал.
– Да я это чувствовал на каждом шагу. Никому никогда не говорил и тебе не знаю, почему рассказываю. Но как на духу – однажды вечером, закончив работу, написал предсмертные письма жене и редактору. Поздно уже было, когда разыскал секретаря партбюро Кацнельсона и отдал ему партбилет с коротеньким заявлением «…прошу исключить». Пришел домой… и дома в последнюю минуту струсил. Вместо того чтобы покончить с собой, подался в ресторан и напился там до потери сознания. А когда вернулся домой, и мысли о физическом самоубийстве как ни бывало. Я решил, что достаточно политического самоубийства. Оно и свершилось.
– Перестань ныть, – оборвал Александр, – ты что, совсем мозги пропил? Ты хоть соображаешь, что несешь? Если из-за этой дури люди станут кончать счеты с жизнью, в России веревок не хватит. Как мне вся эта мышиная возня партийцев обрыдла, кто бы знал. Но и ее можно было бы вытерпеть, не пролей они столько кровушки. Так им борьба требуется не только на бумаге, они свои циркуляры в жизнь претворяют, а кровь рекой льется и, заметь, невинных людей. Да как подлецы обнаглели. Меня вот на Алтае в 20-м прихватила губчека якобы за связь с эсерами, да выпустили через две недели, хотя свободно могли в расход пустить. Сидит такой «кто был никем, тот станет всем», морду кривит, спрашивает: «Каково твое отношение к нашенской советской власти?» Отвечаю: «Ненавижу…» У него аж глаза на лоб полезли, а рука к револьверу. Пришлось добавить – «… как всякую другую». Сейчас бы этот номер не прошел. А тогда товарищ лишь гаркнул: «Анархист, что ли?!» И отпустил.
– Я лишь потом, месяца через три, уже в Москве понял, что просто заболел, – прервал его Павел, торопясь высказать то, что еще никому никогда не рассказывал, понимая всю болезненность и неправильность своей истеричной откровенности. – Психостения в тяжелой форме, определил врач, когда я ему поведал, что по ночам хожу по улицам и считаю окна в домах. Жил я, Александр, в то время нелепой, почти дикой жизнью…
Но он, казалось уже не слушал его, и получалось, оба они думали и говорили об одном, наболевшем, а каждый гнул в свою сторону.
– Больно, но приходится соглашаться с тем, что мало меняется человек и как легко вызвать черные силы, пролить кровь, – опять повернул Балин разговор в свое русло. – Даже у нашего многострадального народа. Ничему не учат нас страдания, разве что одно-два поколения, пережившие очередные ужасы. Доколе ж так будет?
– Живем как можем, – бездумно бросил Павел.
– Не можем и не живем, – сказал как обрезал Александр и неожиданно предложил. – Может, к партизану зайдем, водочки выпить?
Дом на Марата, где писатель Петров недавно получил квартиру, был только что выстроен и выгодно отличался от старых деревянных домов в округе. Высилась невдалеке каменная громада, подавляя старые купеческие особнячки с затейливой вязью кружевных наличников.
– Могут же, если захотят, – кивнул Павел на дом и тут же пожалел о своих словах.
– Не пришли бы большевики к власти, тут уж бы все было застроено и еще лучше. Сколько времени и сил растратили мы в этой смуте. Не кажется ли тебе, что большевикам потому и удалось увлечь за собой народ и столько долго править его в свою сторону, что он от них ждал осуществления высших идей. Подобных тем, что давала религия. А они заменили их на эрзац. Но вера в Бога – вера трудная, многим не по силам. Нет сил ждать царства небесного, хочется его устроить здесь, на земле. Большевики же обещали его уже завтра, ну, послезавтра, на худой конец. А вышло – после дождичка в четверг. Увлекли, заманили, позволили безнаказничать и еще бы позволяли, если бы те не только заботились о животе, да больше о своем, чем народном. И не свели свою веру на нет. И еще – сами-то они меньше простого люда веруют в то, что провозгласили, но мудрят и домудрятся. Правда, их сейчас все меньше и меньше остается. Ты окинь умственным взором, что творится вокруг. Каких тузов вышибают!
– Нет, ты и впрямь готовый контрреволюционер, замашки у тебя еще те, старорежимные… – протянул Павел.
– Перестань, политграмоты, что ли, обкушался, – раздраженно махнул он рукой и добавил, – с тобой лишь водку пить хорошо и пиво тоже.
Глава 3
И все это так явственно, так живо припомнилось ему, что Павел Иванович глухо простонал – надо же, до глубокой старости дожил, а не научился избавляться от ненавистных воспоминаний. «Да успокойся ты, никто оттуда тебя уже не достанет, не учинит спроса», – приказал он себе. И, растирая холодными пальцами виски, добавил: «И отсюда тоже».
Сон не шел. А ему так хотелось заспать страх и стыд, всколыхнувшиеся в нем этой волчьей ночью. Отгоняя воспоминания, он привычно попробовал сосредоточиться на других мыслях. Продумать то, что его давно уже волновало: для чего выпало жить на этой земле, мало радуясь и много мучаясь, и что с ним станет после? Странное дело – пока не остарел, был молод и полон сил что-то изменить и поправить, такие мысли в голову не приходили.
«Все мы крепки задним умом, – мрачно подумал Павел Иванович. – Поневоле позавидуешь тем, кто умеет гнать прочь тоску-печаль, скользом мимо себя, в никуда». Ни к чему было это самокопание, от которого в таком возрасте один вред здоровью, но помимо его воли возникала потребность разобраться с собой. Словно кто-то извне и свыше спрашивал с него за прожитую жизнь. Смутные тревоги терзали усталую душу. «Да что же это такое? – сжал он бескровные губы. – Может, этот странный сон есть какой знак?» И в какой раз пожалел, что рядом нет жены, единственного человека, сумевшего бы отвлечь его от рвущих сердце воспоминаний.
До ее последнего дня Павел Иванович и не подозревал, каким тоскливым, каким беспросветным может быть его существование. Все-то ему казалось, что она будет с ним до скончания века. Смерть жены застала его врасплох – вечером легла спать, а утром не проснулась. Отошла в мир иной тихо, незаметно, так же, как и жила. Но с той поры в доме тишина стала тягостной. Никто не брякнет посудой на кухне, тихонько не прошелестит тапочками за спиной – не помешать бы, муж работает. И некому в досаде, что труд не движется, выразить недовольство. Вот только сейчас Павел Иванович осознал, что свою значимость он ощущал через жену. Никто, кроме Тоси, не мог оценить его полной мерой. Да никому из них, друзьям и недругам, он и не верил, что бы ни говорили. Не поддавался ни хуле, ни похвале. Знал им всем цену. Да и не было уже давно ни настоящих товарищей, ни настоящих врагов, будто остались все они в далеком 37-м году. Так давно, что уже и не верится, что были когда-то эти жуткие времена, которые вовсе так трагедийно тогда не ощущались. Ибо в мгновение бытия не можешь оценить всю полноту несчастья или счастья. И только отдалившись, сможешь окинуть жизнь одним взором, оценить и определить свое место в ней, если на то ума хватит. Чего Павел Иванович упорно делать не желал: прожитой отрезок несчастной жизни хотелось вычеркнуть из памяти. Изучая по документам и публикациям историю тех лет, он давно разобрался, кто палачи, а кто жертвы, а вот поставить себя в один ряд с пострадавшими или убиенными не мог. А может, и стоило записать себя в жертвы? И вовсе не потому, что живой остался, невредимый. И дожил до конца советской власти – что уж вовсе ни в какие рамки не укладывалось. Оттого, наверное, что страх пополам со стыдом ледяной змейкой чутко дремал в груди все это время.
Ах, какие счастливые вечера бывали у них! – вспоминал Павел Иванович. Когда он, уютно расположившись в кресле в своем рабочем кабинете, делился с женой своими замыслами. Теперь-то он хорошо понимал, чего стоили все эти прожекты… Да, прожекты, но тогда… Ласково сияли ее глаза, в которых он читал ее немое обожание, восхищение его талантами и благодарность просто за то, что он у нее есть. «Бедная моя», – всхлипнул Павел Иванович и вдруг подумал, что смерть жены все же помрачила его доселе крепкий ясный ум. Иначе разве допустил бы он эти невыносимо тоскливые ночные страхи?
Образ жены расплывался, растворяясь в немыслимых далях. И думал он о ней сейчас с особой нежностью и обнаженностью чувств, доселе неизведанных. Мысли были высоки и бесплотны. Умиляясь, воображая и додумывая ее, в сущности он мало знал эту единственную женщину, любившую его без памяти и которую, кажется, выпало счастье любить ему. И тут же с удовлетворением отметил что нашел верное средство отодвигать страхи – с помощью приятных воспоминаний. Только нет-нет да примешивалась некая досада. И не досада даже, а так, легкая тень ее. Будто взяла верх над ним, ушла, не спросясь, заставив страдать. Несправедливо как-то, лучше бы наоборот. Он зябко поежился под одеялом и повернул лицо к окну. Небрежно заклеенное неумелой рукой, оно опахнуло его холодом. Да не переклеивать же, март стоит на дворе.
Утром прошлого дня, сбривая трехдневную сизую щетину, рассматривая в зеркале свое лицо, внешне заметных перемен не приметил. А вот глянуть в глаза отчего-то не решился. Будто чувствовал, что в самой глуби их плещется мутный страх. Но еще утром было бы по меньшей мере странно признаться себе, что он, старый, умудренный жизнью человек, как ребенок боится сам не зная чего! «Так ли уж не зная?» – споткнулся он в мыслях.