18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Сегень – Кремлевское кино (Б.З. Шумяцкий, И.Г. Большаков и другие действующие лица в сталинском круговороте важнейшего из искусств) (страница 22)

18

— Ваш тате — фактический царь Давид, не смотрите, что с виду не гройс, если надо, убьет и Голиафа!

И он горячо любил своих жену и девочек, все делал, чтоб им жилось хорошо.

Шумяцкий лучше многих понимал, что такое кино, какое это сильнейшее оружие, и, став начальником Главного управления кинофотопромышленности, то бишь наркомом кино, поставил себе высокую цель: создать в СССР свой Голливуд, способный конкурировать на мировом кинорынке с американским великаном. Ни у кого из его предшественников так высоко мечты не взлетали.

После встречи Сталина с Александровым на даче у Горького было совершенно ясно, какого рода комедию Хозяин желает видеть на киноэкране, но ставить на одного Александрова Шумяцкому показалось неосмотрительным — юноша избаловался в своих поездках по миру, ему теперь сам черт не брат, да и сможет ли он выйти из-под крыла своего обожаемого учителя?

И Шумяцкий решил действовать, не ограничиваясь Александровым, и провел переговоры с другими режиссерами: с Пудовкиным, который после «Потомка Чингисхана» воспарил, да и бурятская тема — родная для сердца Бориса Захаровича; с Довженко, завершившим свою украинскую трилогию «Арсенал» — «Земля» — «Иван»; с Козинцевым и Траубергом, они тоже на плаву; с начинающим очень талантливым Роммом и даже все-таки с Пырьевым.

Почему даже? Да потому, что бывшего закадычного друга и ассистента Александрова и Эйзенштейна, Иванушку Пырьева, едва он начал снимать свои собственные картины, клевали и в хвост, и в гриву. Первый фильм «Посторонняя женщина» так расчехвостили, что он быстро сошел с экранов и вообще исчез. Иван огорчился, но снял вторую ленту — «Государственный чиновник», ее запретили к показу, режиссера уволили со студии, потом вернули, заставили все переделать, он подчинился, картина вышла на экраны, но тоже очень скоро сошла с них, оплеванная и зашуганная. Пырьев бросился снимать пропагандистский фильм «Понятая ошибка» — о классовой борьбе в деревне, но агитпроповцы и тут не слезли с бедного Вани, его отстранили от работы за противопоставление личных интересов интересам государства, и третий блин — тоже комом!

А почему все-таки? Потому, что Шумяцкий видел в Пырьеве стойкого оптимиста, не желающего смиряться с ломающими его обстоятельствами. Теперь он начал работу над четвертым фильмом, трагедией из жизни капиталистического общества под названием «Конвейер смерти», и в главной роли снимал Аду Войцик, в которую влюбился без памяти. Впрочем, о Ване давно известно, что он всякий раз только так и влюбляется, но с Адой они поженились, у них родился сынок Эрик, и актриса она хорошая, в «Сорок первом» у Протазанова играла Марютку, потом у Барнета в «Доме на Трубной», у Комарова в «Кукле с миллионами». А главное, Пырьев начинал с комедий, и у него есть комедийный дар, почему бы не попробовать еще раз?

Все режиссеры, с которыми Шумяцкий провел беседы, призадумались и стали искать сюжеты в том ключе, о котором в Горках Горьковских говорил Сталин. И даже Эйзенштейн, к которому Борис Захарович тоже подкатил с этой темой.

— А почему меня не позвали к Горькому? — первым делом строго спросил Сергей Михайлович.

— Полагаю, товарищ Сталин возлагает надежды на отдельный талант Григория Васильевича, — ответил Шумяцкий откровенно.

— Полагаю, возлагаю! — передразнил его Эйзенштейн.

— Вы не кипятитесь, — пытался вразумить его нарком кино. — Отложите обиду подальше и сделайте неожиданный выпад, снимите собственную комедию. Сталин, дорогой мой, это такая крепость… Его, как женщину, надо постоянно заново завоевывать.

— Да я его ни разу и не завоевал, — фыркнул всемирно известный. — Он от всех моих картин свою рябую морду воротит.

Шумяцкий в ужасе стал оглядываться по сторонам.

— Не морду, а вполне опрятное лицо, — поспешил он сгладить оскорбительные слова в адрес фактического главы государства. — Я не стану вас уговаривать. Подумайте. И прислушайтесь к моим советам.

В памяти Эйзенштейна все еще мелькали встречи и дела в Германии и Франции, Англии и Бельгии, где, когда он выступал, в соседних дворах на всякий случай дежурили усиленные наряды полиции. Боялись, что он поднимет бунт, укажет людям на гнилое и червивое мясо Европы, которую сам он стал называть мезондепассом, проходным домом — французским словом для жилья, в котором мужчина и женщина тайком встречаются ненадолго. Эх, побольше бы оснований считать присутствие советского человека в Европе поводом для больших беспорядков! Здесь все прогнило и требует чистки: и дадаисты Тристана Тцара, и фальшивый марксизм Бретона, и заумь стриженной наголо Гертруды Стайн, и тактилизм Маринетти; здесь все новое уже устарело, как сюрреализм Макса Эрнста, а Луис Бунюэль с его только что вышедшим «Андалузским псом» лишь вопит о том, как все устарело и сгнило… Воткнуть в глаз бритву, и дело с концом! А еще этот до сих пор господствующий стиль модерн, столь любимый его отцом и так ненавидимый им самим. Европа — колесо, вертится, а в середине пустота, дырка, на которую когда-то указал Лао Цзы.

В сердце Эйзенштейна все еще жила та давняя радость от известия о том, что наконец-то американские визы получены и можно лететь туда, где сейчас не просто делается кино, а киноиндустрия, кинопромышленность, конвейерное производство, и каждый день рождается что-то новое, восхитительное. Прощай, старая потаскуха Европа! Но уже в первые дни в Америке он всем своим существом почувствовал, что здесь он не Сергей Михайлович Эйзенштейн, а ценная фишка, на которой можно делать деньги: выступай, скандаль, шути, вызывай смех и ненависть, восторги и кровожадные требования расправы, лишь бы за тебя платили, на тебя шли, тобой расплачивались, тобой играли, делали на тебя ставку. Еще недавно разве не это резко отшатнуло от Америки Маяковского? А ведь он был не просто поэт, а высочайшее в мире сооружение, не какой-то там Нотр-Дам, и даже не Тур-Эйфель, а Эмпайр-стейт-билдинг современной культуры. Одно нажатие на дурацкий курок, и такое огромное здание рухнуло в небытие!

Перед глазами Эйзенштейна все еще проплывали красоты калифорнийских пейзажей и мексиканских бескрайних просторов, песчаные равнины и плоские холмы Аризоны, четверо суток от Нью-Йорка до Лос-Анджелеса. В его глазах — хрустальный взгляд Греты Гарбо, упорно называвшей его Айзенбаном. И глаза несчастных среди развалин землетрясения в Оахаке. Но и длинная череда глаз лживых, порочных, насмешливых, видящих в них троих, Эйзенштейне, Тиссэ и Александрове, лишь нищебродов из ободранного и ограбленного государства рабочих и крестьян.

Он все еще слышал слова Чаплина: если хотите увидеть, как творят настоящее кино, поезжайте в страну, где был снят «Броненосец „Потемкин“». В его ушах до сих пор стояло бесконечное жужжание господ из «Парамаунта» о расходах и доходах, договорах и расписках, сметах и векселях, нудное и привязчивое, их тягучее, как сыр в парижском луковом супе, скупердяйство. И презрение к тебе, как к мухе, наивно попавшей в хитро сплетенную денежную паутину.

В душе Эйзенштейна горечь глубочайшего разочарования в стране, построенной на Голливуде, где в почете не Профет, а Профит — не Пророк, а Прибыль. Но в душе его и нескончаемые мексиканские пляски, макабрианские фестивали в масках смерти, осмеяние человеческого страха перед концом жизни…

Смех. А что? Может, Шумяцкий прав? Тогда прав и Сталин.

«Правда ли, что в Советском Союзе навсегда умер смех?» — спросил какой-то наглый придурок во время его выступления в Сорбонне или где-то еще в Париже. В ответ оставалось только громко рассмеяться во всю свою молодую пасть. «Бойся большевика не с кинжалом в зубах, а со смехом на губах!» — написала потом бойкая парижская газетенка, и ведь глаголила истину. А когда выступали в Америке, организаторы всегда требовали, чтобы серьезные речи разбавлялись шутками. «И истину царям с улыбкой говорить», — сказал давным-давно Гаврила Державин.

Вернувшись в СССР, Сергей Михайлович ума не мог приложить, что снимать, и с головой ушел в преподавание. С усмешкой вспоминал недоуменные вопросы американских киношников: зачем вы там у себя учите, как снимать фильмы, и тем самым готовите волчат, которые вас же и сожрут? Надо не учить, а отбивать охоту заниматься кинематографом и тем самым избавляться от будущих молодых и наглых конкурентов.

Но в Америке индивидуализм — себе захапать, другим бить по рукам, чтоб ни центика не получили. А у нас рождается общевизм. Коллективизация не только сельского хозяйства, но и всей жизни. Индустриализация не только промышленности, но и всего общественного мышления. И пусть молодые волчата сожрут, если зубы у них окажутся острее и крепче твоих. «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» — приветствовал волчат Пушкин. «Когда дряхлеющие силы нам начинают изменять…» — предупреждал Тютчев. Учить, чтобы и самому развиваться дальше. Если чего-то не знаешь, начни это преподавать, — он сам вывел эту забавную формулировочку. Прощайте, американцы, я буду учить своих эйзенят, эйзенчат, эйзенщенков. Он так и стал называть их: эйзенщенята. И попутно заведующий кафедрой факультета режиссуры взялся писать первый том «Искусства режиссуры», в тридцать четыре года ощущая себя пожилым мэтром, способным проповедовать.