Александр Сегень – Филарет Московский (страница 74)
Не перестает удивлять, сколько он успевал делать ежедневно, сколь многим озабочена была его голова, как много он разъезжал, проповедовал, принимал экзамены, попечительствовал, совершал богослужения и при этом постоянно болел, без конца простужался, о чем жаловался своему другу Антонию в письмах, но перед всеми другими старался не показывать виду. Стоило где-то вспотеть, а потом проехать в коляске, обдуваемой легким ветерком, и — пожалуйста вам, простуда! А это значило кашель, насморк, невыносимую ломоту в ногах, руках, спине, головные боли. И, несмотря на это, нужно было каждый день вставать и куда-то идти, ехать, быть на людях, среди людей, над людьми.
Молитвами праведников и деяниями русских лекарей смирялась в России эпидемия, и осенью московский митрополит мог совершить благодарственный молебен о прекращении губительной болезни. И в своем слове поведать миру, что он думает о болезнях вообще:
— Прославим Бога и за самое бедствие и за род бедствия, которым мы посещены. Признаемся, что без сего бедствия мы меньше молились бы, меньше каялись, меньше смирялись. Итак, слава Богу, хотя и неприятным средством, умножившему в нас молитву, покаяние, смирение. А если сравним бедствие устрашавшей нас болезни телесной с бедствием умственной и нравственной болезни, какою в наше время заражены некоторые люди, и чрез них невольно поражены некоторые народы и государства до такой степени замешательства и превратности, что у них больные хотят лечить здоровых, обуявшие в своеволии составляют законы для царственной мудрости, забывшие Бога мечтают созидать новый мир, неукрощаемый дух беспокойства и тревоги одних приводит в воспламенение ярости, других в оцепенение недоумения; и стогны городов устилаются мертвыми от язвы междоусобия: — от сих тяжких зрелищ обращаясь к себе, конечно, с глубоким убеждением присоединиться можем к образу мыслей Давида, и сказать: слава Богу, что мы
О том же писал и Николай Васильевич Гоголь в статье «О болезнях», о прыжках человеческих и о смирении перед Творцом, к которому приводят нас хвори телесные.
В конце 1848 года Гоголь вернулся из паломничества в Святую землю и вновь поселился в Москве у графов Толстых в доме Талызина на Никитском бульваре, том самом, во дворе которого ныне он сидит в виде памятника. Начинался последний период жизни великого писателя. В декабре Николай Васильевич, наконец, поддался уговорам Александры Осиповны Смирновой, имевшей на него огромное влияние, и осмелился лично познакомиться с Московским Златоустом.
Гоголь давно уже шел к Филарету. 27 февраля 1844 года Николай Михайлович Языков в письме Гоголю рекомендовал ряд работ святителя: «Творений святых отцов, переведенных Троице-Сергиевой Лаврою, — теперь выходит третье издание за прошлый год — и «Москвитянина» за 1843 пришлю; там есть отлично-прекрасная проповедь Филарета на освящение храма в оной Лавре — так, как в прибавлениях к переводам св. отцов, его же беседа на Благовещение и слово в 1-й день Пасхи!! Ты их прочтешь с большим удовольствием». В 1845 году Гоголь просил Ф. Н. Беляева прислать ему во Франкфурт стихотворный ответ Филарета на пушкинское стихотворение «Дар напрасный, дар случайный…» и вскоре получил его. Надо полагать, к декабрю 1848 года Николай Васильевич хорошо знал творчество святителя.
Великий писатель явился к великому проповеднику в сопровождении композитора Большого театра Алексея Николаевича Верстовского, с которым в то время крепко подружился. Увы, мы не знаем содержания той беседы, но можно предположить, что говорили много и о самом важном. Эту догадку можно было бы подтвердить словами Гоголя из письма С. П. Шевыреву, написанного позже, в 1851 году, когда Николай Васильевич снова собирался наведаться к Филарету, но так почему-то и не осуществил своих намерений: «К митрополиту я хотел ехать вовсе не затем, чтобы беседовать о каких-либо умных предметах, на которые, право, в нынешнее время поглупел. Мне хотелось только прийти к нему на две минутки и попросить молитв, которые так необходимы изнемогающей душе моей». Стало быть, вероятнее всего, что в первый визит он как раз беседовал с Филаретом «о каких-либо умных предметах».
Одно можно сказать точно: встреча произвела на Гоголя сильнейшее впечатление, что отразится в самые последние дни его жизни. Но об этом чуть позже.
Заканчивался грозный для Европы 1848 год, и в проповедях своих Филарет раз за разом призывал народ русский не поддаваться европейской заразе, благодарил Господа за то, что только холерою, а не революцией наказывал Он за грехи наши. Но то, что сей год был мирным, не означало, что следующие будут таковыми же. И в битве с греховным наваждением нельзя было уставать Московскому Златоусту. И он продолжал бороться с чрезмерной любовью людей к излишествам:
— У сириян был идол, который назывался мамона и суеверно почитался покровителем богатства. От сего и к самому богатству перенесено то же название: мамона. Господь, конечно, не без причины, вместо простого названия богатства употребил слово «мамона», в котором с понятием богатства соединяется понятие идолослужения: и причину сего не иную можно предположить, как ту, что хотел означить не просто богатство, но богатство, с пристрастием собираемое, с пристрастием обладаемое, делающееся идолом сердца.
Вспомним, как много закатывалось в те времена балов и всяких праздников, как молодые люди, да и не только молодые, соревновались между собой, кто в больших балах примет участие. И это притом что уровень нищеты в России хотя и был куда более утешительным, нежели в Англии, Германии, Франции и других странах Европы, но все же оставался довольно низким. В беседе о милосердии к бедным Филарет высказал и свое мнение о благотворительных увеселениях, часть средств от которых шла в помощь бедноте:
— Очень ли хорошо поступают, когда говорят: дай деньги на зрелище или на другое суетное увеселение; половина их издержится для твоего удовольствия, а другая обратится в милостыню. Что тут будет? Милостыня ли очистит суету? Или суета лишит чистоты милостыню? Найдется ли на сие ответ, который был бы приятнее вопроса? Но, конечно, не подлежит сомнению то, что если бы назначаемые на благотворительное увеселение деньги, с устранением увеселения и на него издержек, сполна были отданы на милостыню; то милостыня была бы вдвое больше и несравненно чище. Апостол учит нас
Дрождие — это закваска, которая в виде осадка оставалась на дне бочек с пивом или квасом. Каково сказано! Мол, выпили сам напиток, а гущу со дна роздали неимущим! Так мог говорить только он, вызывая неудовольствие веселящихся: «Опять скрипучий старик завел свою шарманку!» Ибо только он и такие, как он, понимали смысл жизни — быть в ладу со всем миром, а это значит, не хохотать беззаботно, когда рядом плачут, а идти к плачущим, дабы утешить, разделить с ними то, что имеешь. И тогда не будет ни холер, ни революций. Но кто хотел понимать это, жить этим? Единицы. Как тогда, так и сейчас, полтора века спустя.
Уходивший 1848 год отмечен еще и тем, что в журнале «Звездочка» был опубликован стихотворный ответ «Не напрасно, не случайно жизнь от Бога мне дана…», написанный некогда Филаретом на стихи Пушкина «Дар напрасный, дар случайный…». Этот журнал выходил в Петербурге с 1842 по 1863 год и предназначался для чтения воспитанниц институтов благородных девиц. Стихотворение Филарета появилось в нем под названием «Пушкин, от мечтаний перешедший к размышлению». Это была не первая публикация, но первую можно вполне назвать курьезной — она вышла в 1840 году в журнале «Маяк» под видом стихов Гёте. Полное название «Маяка» было «Маяк просвещения и образованности. Труды ученых и литераторов, русских и иностранных», и издавали его критик П. А. Корсаков и публицист, критик и прозаик С. А. Бурачок. Ходила едкая эпиграмма, сочиненная С. А. Соболевским:
Теперь в «Звездочке» стихи Филарета уже не принадлежали никакому Гёте, но публикация тоже явно была предпринята без ведома и согласия митрополита. И неизвестно, знал ли он о ней вообще. А если знал, то как откликнулся? Скорее всего — никак.
Начинался новый, 1849 год. Филарет опять болел и лишь 30 января мог признаться: «Моя простуда уменьшилась, и я не считаю себя больным». Но в том, что его проповеди возымели сильное действие на новый Израиль, как он нередко именовал народ русский, признаться не мог. Много было верующих, но много и безумствующих. «Меня Господь сподобил принять в своей церкви к Трапезе Господней около ста человек, — писал он в начале Великого поста преподобному Антонию. — Утешен я также был притекавшему к святителю Алексию в навечерие и в день его праздника, и на первой неделе поста на повечерия. Но что слышал о неистовстве зрелищ на сырной неделе, то очень печально. Европа безумствует и страждет; мы видим и не страшимся идти путем безумия, не вразумляясь ни тем, что уже нас постигло, ни тем, что может нам угрожать».