Александр Сегень – Эолова Арфа (страница 93)
Чартков злится, нервно перебирает картины, проскакивает мимо чьих-то страшных глаз, перелистывает их, но вдруг замирает и возвращается к ним. На картине кое-как намалеван человек с огромным лысым черепом, небрежно набросан костюм, небрежно наброшен шарф в черную и белую клетку, фон грязный и бесформенный, но глаза! Два дула пистолета, застывшие в мертвящем взгляде. Чартков вытаскивает картину из общей стопки, показывает вдове Фершпрехера:
— Скажите, эту за сколько отдаете?
Серафима Германовна сверкает своим полубезумным взглядом Ефросиньи Старицкой из эйзенштейновского «Грозного» и отшатывается:
— Этого черта я чего-то не припомню. Откуда он взялся? А ну-ка?.. — Она берет картину, рассматривает подпись художника, крупным планом: «Г.Бессонов, 1924». — Бессонов какой-то... Забирай даром, за пятьдесят.
Чартков кладет картину к остальным и собирается уходить.
— Погоди! Сколько есть?
Чартков, усмехнувшись, достает из кармана трешник.
— Ладно, давай за трояк. Эдакую шмась... Откуда оно, удивляюсь! — фыркает с презрением вдова.
Зимних съемок оказалось немного, и к февралю перебрались в мосфильмовские павильоны, куда однажды заглянул Герасимов. Посмотрел, похвалил, потом отвел Эола в сторонку и предложил войти в худсовет студии Горького: нужны свои люди. Потомок богов без тени сомнения согласился, а когда в середине февраля явился на заседание, понял, какого медведя собрались валить в этот день.
— О, ты уже тут? — оскалился Шукшин. — Против будешь, как обещался?
— Да, буду против, — спокойно и твердо ответил Эол.
— Давай, валяй! — заиграл желваками Макарыч. — Балерина кривоногая!
— С ногами у меня все в порядке, — ответил Незримов ему вослед.
Надо бы, конечно, сказать Аполлинариевичу, что заболел, не смогу присутствовать, но понял: это малодушие, ибо он уверен в своей правоте, которая к тому же пойдет Васе только на пользу. И когда стали валить шукшинского Стеньку, выступил коротко, но решительно:
— Считаю сцены насилия чрезмерными. Уверен, Василий Макарович — великий мастер души человеческой, о ней и надо ему дальше снимать. А не о садизме, присущем всякому бунту, «бессмысленному и беспощадному», как написал Пушкин. За этим садизмом стоит дьявол. Искусство не должно изображать дьявола.
И все говорили в основном о том же, только многословнее, витиеватее, с чиновничьей демагогией. Ростоцкий первым заговорил, что Шукшин испытывает некоторые материальные трудности, и Герасимов, поддержав всех, кто высказался против съемок Разина, объявил, что кандидатура Василия Макаровича выдвигается в этом году на соискание Государственной премии СССР и, скорее всего, будет утверждена.
Но и этим бушующий в Шукшине огонь не затушили. В ответном слове он верил в искренность слов своих товарищей, обещал успокоиться и попытаться понять, но надо знать шукшинские интонации, на самом деле он говорил, как ненавидит их всех, как, если бы сейчас он превратился в грозного атамана, а в зал ворвались его верные казаки, не моргнув глазом приказал бы со всех содрать шкуру и бросить ободранных на пылающие угли.
— Когда я думал о жестокостях в сценарии, я вспоминал и более далекую, и более близкую историю, — гнул Шукшин свое. — Кого я могу своей жестокостью напугать? Русский народ, который видел это и знает? Или он должен выступать таким оскопленным участником истории, когда решалась судьба страны? Она всегда была кровавая. Если изъять жестокость, кровь, то, учитывая происходящее, характер действующих лиц, ситуацию, мгновенный порыв, что и случилось, видимо, нельзя решать эту тему. Ее лучше и не решать, потому что тогда ж потеряем представление о цене свободы. Эту цену знает все человечество. Русский народ знает, чем это явление оплачивается...
Когда расходились, Шукшин, проходя мимо Незримова, прошипел:
— И я еще у тебя на свадьбе... Пляши, балерина, пляши. Па-де-де!
Так они разошлись навсегда.
Чартков приходит в свою съемную квартиру, ставшую одинокой, вешает на пустой гвоздь страшный портрет и говорит ему:
— Ты — это моя страшная жизнь.
Он снимает с себя пальтецо, бросает прямо на пол, нервно ходит по комнате. Ударяет пальтецо ногой, оно откидывается к стене, словно пьяный или убитый человек.
— Все о Боге говорила, а сама к другому ускакала. Ну что смотришь? — зло смотрит он на портрет. — Есть Бог? Скажешь, нет Его? Ошибаешься, милейший, Он есть. Вот только не любит нас, таких, как я. И как ты. А вот таких, как Ляхов... Монументальная живопись, ёлкин-щёлкин! Всяких прохвостов любит твой Бог. А талантливых гнобит.
Подойдя к пальтецу, он грубо хватает его, как уснувшего пьяного:
— Вставай! Дай выпить! — И достает из его кармана наполовину выпитую бутылку водки. Спящее пальтецо опять улетает к стене, а Чартков, откупорив бутылку, жадно присасывается к горлышку. — Хоть бы сдохнуть! Так ведь... Сдохнешь и опять на съемную квартиру попадешь. Только там, у Бога твоего. А Ляхов сдохнет — для него и там три дачи приготовлено, как и здесь. Понимаешь ты это, олух пучеглазый?
Гоголевский сюжет, причудливо перекрашенный Ньегесом в современность, играл свежими красками, оставляя основу незыблемой. Незримов со своей стороны тоже расстарался: по его задумке, портрет был авангардистский, но, когда Чартков уснул, он стал превращаться в реалистический, потом в фотографический, потом медленно сделался выпуклым, и на нем ожил со своим неповторимо страшным взором актер Владислав Дворжецкий. В гриме, подобном гриму Ленина, не полное сходство, но отдаленное, кому надо догадается. Хотел даже сделать синий галстук в белый горох, как у Ильича, но тогда точно бы догадались, и в итоге Дворжецкого нарядили в темно-серый костюм с намотанным вокруг шеи шарфом похоронного тартана в черно-белую клетку. Ньегес, собака, все-то он знает, про похоронный тартан этот. Все варианты портрета написал Илья Глазунов, и молодец, хорошо постарался, каждый портрет получился жутковатый. Страшные глаза отменно переданы, на то он и Глазунов.
— Ишь, смотрит!.. — вдруг пугается Чартков. — Кто это тебя так научил смотреть? Может, и выпить хочешь? — пьяный художник тычет горлышком бутылки в губы портрета. немного выплескивается, течет по подбородку. — Смотри не окосей с непривычки! — продолжает глумиться Коренев в роли Чарткова. Очень талантливо, это тебе не херувимчик Ихтиандр. Глаза на портрете едва заметно шевелятся, и Чартков отшатывается. — Эй, ты чего? Кончай тут мерещиться! — Он начинает шагать взад-вперед по комнате, то и дело поглядывая на портрет, ему кажется, что глаза следят за ним. — Ты кто такой, приятель? Откуда родом? Цыган? Еврей? Армянин? Какой нации? Глазами так и жжет, зараза! — Пьяный художник хватает со стола покрывало и накидывает поверх портрета. Медленно допивает бутылку, и она с грохотом катится в угол, а он падает на кровать и отворачивается к стене. Но долго не может так улежать, оглядывается на портрет. — Не смотришь? То-то же! Виси там за скатертью! — Он снова поворачивается к стене, в ушах звучит голос Смоктуновского, поучающий, презрительный, самодовольный: «Быть успешным — это тоже особое дарование, знаешь ли... Значит, есть гении бездарные в смысле успеха. Бывай, маленький братец!» И вдруг отчетливо тот же голос Смоктуновского произносит:
— Не советую тебе сейчас оглядываться на портрет.
Чартков медленно-медленно начинает переваливаться на другой бок, в ужасе смотрит на портрет и видит, как страшные глаза прожгли скатерть и светятся во мраке комнаты.
— Эй, дядя! Ты чего это?
Скатерть медленно сползает с портрета, и пучеглазый зашевелился, с огромным трудом стараясь преодолеть силу, заставлявшую его сидеть в холсте.
— Э! Э! — кричит Чартков, вскакивает и просыпается. Он стоит посреди комнаты и бешено озирается по сторонам. Портрет по-прежнему висит на стене, занавешенный скатертью. — Фу ты, дьявол! — облегченно выдыхает художник, долго пьет из носика чайника на кухне, возвращается в комнату и снова ложится, но не к стене лицом, а глядя на портрет, озаренный светом полной луны. — Ну что, затих? Виси, дядя. — Он все больше успокаивается, как вдруг слышит чьи-то шаги по комнате и тотчас вскакивает. Сидит, прислушиваясь. тишина. Только лег — снова шаги. — Да что за черт такой! — Чартков бегает по квартире, но нигде никого. Страшная догадка пронзает его. Он подходит к портрету и срывает с него скатерть. Портрет необитаем, как черный квадрат Малевича. В ужасе отшатнувшись, Чартков делает три шага назад и натыкается на пучеглазого, стоящего прямо у него за спиной, оглядывается и кричит от ужаса — так страшно смотрит на него Дворжецкий...
И он снова просыпается, вскакивает, бежит к портрету, срывает с него скатерть и обнаруживает изображение в неизменном авангардистском виде. Внимательно оглядывает картину, прочитывает в углу подпись:
— Бессонов... Какой такой Бессонов? Был какой-то... Но, кажется, Борис. А этот — Г. И кого же ты, Г.Бессонов, тут намалевал? Кто ты, дядя? Моргни хотя бы. Смотришь так, будто я тебе за квартиру не плачу.
Он снова накрывает портрет скатертью, пьет из носика и ложится спать с самым измученным видом, но едва закрывает глаза, как от портрета слышатся стоны и царапания. Чартков распахивает глаза и видит, как под скатертью что-то барахтается. он вскакивает, подбегает, и тут скатерть падает.