Александр Сегень – Эолова Арфа (страница 84)
Конечно же обратились не к кому-нибудь, а, сходив на премьеру смешного фильма «Семь стариков и одна девушка», поехали тем же вечером в Ленинград, к несравненному Григорию Терентьевичу. Тот заставил режиссера глотать противную кишку, по-научному говоря, провел гастроскопию и в разговоре тет-а-тет сказал Незримову:
— Вы, малюсенький, человек мужественного склада, так что я вам должен сказать как на духу. Первое: у вас рак желудка. И сразу же второе: излечимый. Если мы в ближайшие дни проведем операцию, я его спокойненько вырежу, и будете жить-поживать, радовать свою обладательницу волшебного голоса. Вы молодец, что вовремя ко мне обратились.
— Это все она. Сон увидела и заставила меня к вам поехать.
— Правильно, — выслушав сон, заявил Шипов. — Судя по всему, у вас вторая стадия, поэтому симптомы незначительные, но если она перейдет в третью, это уже, малюсенький мой, чревато. Так что тот хирург во сне правильно поторопил. Случайно это не я был?
— Нет, говорит, что не вы.
— Надо же... Ленин в желудке... Я еще не слыхивал, чтобы карцинома так называлась. М-да.
Арфе он обо всем рассказал, тем более что, судя по всему, и впрямь волноваться не о чем, но она все равно перепугалась, хотя не преминула вставить свое ставшее традиционным «А я же говорила!». Кстати, неплохое название для фильма, надо будет использовать. А для фильма ужасов — «Карцинома». Сам же Эол Федорович, узнав о диагнозе, не впал в уныние, а, напротив, как-то словно от чего-то освободился и даже воспарил. Все очень просто: надо Ленина из желудка вырезать, и дальше будем жить, а может, и летать. Возник замысел экранизировать сначала «Портрет» Гоголя, а потом «Ариэль» Беляева. Григорий Терентьевич принес ему из собственной библиотеки оранжевый томик из собрания сочинений, и накануне операции потомок богов взахлеб перечитывал этот роман, бормоча:
— Но, конечно, все надо на нашей почве... Все имена поменяем... Сашка гениально напишет сценариус... Марфуша сыграет Лолиту... Ариэля — Вася Лановой... Ему еще далеко до сорока...
И на операцию он отправлялся, как идут умываться и чистить зубы, чтобы затем броситься в пучину любимых дел. Шипов конечно же все исполнил виртуозно, половину желудка пришлось отчикать, но так надо, всегда вырезают с запасом, чтобы уверенно потом спалось. Жаль, что Эол всегда худощавый, будь он толстяком, такое уменьшение желудка способствовало бы похудению. Марта постоянно находилась рядом, ее приходилось выгонять из палаты, и, если можно, она бы и в операционной присутствовала.
— Вы, малюсенькая, хотя бы в Эрмитаж сходили.
Радиопередачи с ее участием слушала вся больница, а Незримова и вовсе боготворили: еще бы, кто «Голод»-то снял? Через неделю после операции его уже выписали, можно возвращаться в Москву, но наступил апрель, и хотелось гулять по прекрасному городу на Неве, погодка стояла для Петра творенья редкостная. Никакого Фулька, никаких переделок сценария, решено: будь что будет, но «В Россию!» он снимать не станет, пусть отдают сценарий другому режиссеру, другому сценаристу, найдется такой, кто снимет.
— Все прекрасно, до чего же хороша жизнь, Арфа моя ненаглядная, ненаслушная, ненацелуемая, как же я люблю тебя!
— Только ты не болей больше, ладно?
А когда вернулись в Москву, в мае разразился бешеный скандал. Виновница — настойка иссык-кульского корня. Откуда? Ну... это маленький секрет. Отвечай, откуда?! Да в институте одна киргизка учится, привезла. И тут же, откуда ни возьмись, нарисовался Адамантов. Первое, что резануло слух при встрече в одном из номеров «Метрополя», — дальнейшее урезывание имени-отчества:
— Добрый день, Ёл Фёдч, давненько не виделись, вы прямо цветете! Видать, жена заботливая.
— Здравствуйте... — И Эол со своей стороны тоже отпанибратничал, вместо «Родион Олегович» подчеркнуто произнес: — Рдьён Легч. Вы тоже сверкаете. Больше года не виделись. Я уж полагал, забыла про меня родная безопасность.
— Сами понимаете, какие события шестьдесят восьмой подарил, — играл глазками опер. Его распирало. — Не хотите ли в мои корочки заглянуть? — И, не дожидаясь ответа, протянул Незримову новое удостоверение, в котором все оказалось примерно то же самое, только вместо «старший лейтенант» значилось «капитан», а вместо «младшего оперуполномоченного» — просто «оперуполномоченный». Незримов вежливо поздравил, и начался долгий разговор: а как там в Швейцарии, а как во Франции, а какие разговоры, а как идет работа над фильмом, не нужно ли чем-либо помочь и так далее, покуда не прозвучал ошеломляющий вопрос:
— Ёл Фёдч, а зачем ваша супруга ходила в гости к Солженицыну?
— К Солженицыну?!
— Причем два раза.
— Простите, Родион Легыч, впервые от вас такое слышу. Вы часом не ошиблись?
— Как вы понимаете, Александр Исаевич такая значительная фигура, что мы не можем просто так оставить его без внимания... Ну и... Сами понимаете.
В душе потомка богов почернело. на прощание Адамантов вручил ему новое письмо, но теперь никак не до новинок чешской литературы, он его и читать не стал, помчался на Метростроевскую, встретил жену у выхода из Ларисы Терезы, и она сразу обо всем догадалась, попробовала смягчить мужской гнев своим смешным детским словечком:
— Ветерок, ты что такой зверепый?
— С Адамантовым встречался.
— Я уже поняла. Прости, что втайне от тебя. Но у него же тоже было как у тебя, и он жив-здоров, вот я и обратилась к нему. И он любезно откликнулся.
— Но почему нельзя было мне рассказать?! Зачем ложь?! Я терпеть этого не могу!
Незримова задело, зацепило крючком, он шел и исторгал из своих уст злые ветры, как те, что выпустили дураки спутники Одиссея из Эоловых мехов. И довел ее до рыданий, она рухнула на скамейку в сквере и отчаянно зарыдала. Он сел рядом и зло смотрел на бассейн «Москва»: говорят, Гагарин на съезде комсомола как-то смело заявил, что надо возродить храм Христа Спасителя как памятник героям 1812 года. Отрыдав, Марта заговорила с ответной злостью:
— Мне двадцать один год. Я мечтала: выхожу замуж за режиссера, как это прекрасно. а что я получила? Потоки грязи со стороны этой твоей Вероники Новак, кагэбэшную слежку, этот Фульк противный, эти чиновники, этот рак...
— Что?! Что-о-о-о?! — Эола так и подбросило, словно ракету на Байконуре, и Марта в ужасе отпрянула, будто увидев в его руке топор. — Ты только это от меня получила?! Ах ты, тварь неблагодарная! Да ты такая же... Знать тебя больше не желаю! — И он зашагал в сторону бассейна, будто вознамерившись в нем утопиться. Ждал, что она бросится за ним, кинется сзади ему на шею, но, когда отшагал сколько-то, оглянулся и увидел пустую скамейку. Туда, сюда — нигде нет ее. — Ну и черт с тобой! Тоже мне фифочка!
Впервые их жизнь тряхануло несколькими чернейшими днями. Он пьянствовал у друзей, то у одного, то у другого, но не у Ньегеса и не у Касаткина, а так, у случайных приятелей по киношному цеху, мало ли их, что ли. На пятый день ясным утром шел по набережной Москвы-реки и говорил себе:
— Какой же ты козел, Ёлкин-палкин! Оскорбил. Кого? Ее! Её-о!!! — И это слово «её» резало его, как харакири, он нарочно продолжал повторять его, наслаждаясь болью. Хоть бы снова рак, хоть бы подохнуть, и поделом тебе, ветродуюшко! Конечно, и она хороша: чем попрекала его! Не вспомнила, что далеко не каждой из ее подруг по Ларисе Терезе выпадала языковая практика во Франциях да в Швейцариях. Даже раком попрекнула, что больнее и обиднее всего. — Да ладно тебе, дурилка картонная, она же не со зла, а от обиды. Она же для тебя эту иссыкуху добывала, чтоб ты не сдох. А ты, сучара... Как ты мог вообще-то?! Да из-за кого? Из-за Солженицына этого!
Он шел пешком до Шаболовки, и, когда поднимался в их съемную квартиру, пот страха струился у него по ляжкам: вдруг ее нет там? И ее там не оказалось. Ее! Все вещи и вещички на месте. А ее нет. Как же так? Как возможно такое? Её-о! Он, как на похоронах, слепо тыкался туда-сюда, ходил по дому, до недавнего времени их дому, где все такое родное, пахнущее ими, но где нет ее, где не прозвучит ее волнующий голос. Какие дураки на Большом Каретном! Если бы они только знали, как все в нем взлетает, когда он слышит ее любовные стоны и вздохи, её-о-о-о!!! Он рухнул на кровать и вдавил себе кулаки в глазные яблоки, едва не раздавливая их, и все стало еще чернее. Неужели не случится чудо?
И тут — хрустнул в дверном замке ключ.
Теперь она летела над Донским монастырем, таким, каков он был в те черные дни их чудовищной ссоры, после нескольких ночей у подруг, и душа ее — скорее, да скорее же! — неслась туда, в квартиру на Шаболовке, с видом на Шуховскую башню, и когда она открывала дверь, казалось, мгновения решили ползти, как пытка, она бы не вынесла, если бы его не оказалось в доме, их доме, куда ее не пускало что-то каменное во все эти дни. Она никак не сможет жить без него. Без него-о-о!
Он сидел на кровати, растерянный, жалобный, как мальчик, случайно попавший камнем в чужого ребенка, и она бросилась перед ним на колени:
— Прости! Прости меня! Я столько счастья от тебя получила, а сама, дрянь неблагодарная... Ты прав, прав!
И он тоже упал перед ней на колени:
— Это я дрянь, я ветродуй проклятый! Обиделся, видите ли...
— Я не должна была ходить к нему без твоего ведома. Но я думала...