18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Сегень – Эолова Арфа (страница 67)

18

— Боюсь, она тронулась в уме, — со страхом сказала Арфа, прочитав одно из таких писем, в которых бедная брошенка речитативом повторяла примерно одни и те же проклятия и угрозы, причем даже перестала ставить знаки препинания, а так и строчила все подряд, без абзацев, единым предложением. Но когда подошло время первого судебного заседания, Вероника Юрьевна явилась в суд тихая и смиренная, в скромном платье, ничуть не исхудавшая, хотя он представлял себе, что явится скелет из Дахау. Она дарила ушам судей совсем не то, чем фаршировались бомбы писем, коими она обстреливала Незримова, как некогда ее отец Иржи Новак палил по Московскому Кремлю.

— Эол Федорович Незримов, мой муж, самый прекрасный человек из всех, кого я знаю. Он подарил мне счастье любви. О том, как он ухаживал за мной после нашей встречи, можно написать поэму. А о том, как мы счастливо жили на протяжении долгих и светлых лет, можно написать хороший роман. Он был всегда идеальным мужем и отцом нашего сына Платона. Никогда не изменял. Пока вдруг не появилась эта... — «Дрищуганка» так и просилось с ее языка, но: — ...женщина. Точнее, с позволения сказать, девушка. Обычная студентка, но, судя по всему, обладающая даром гипноза и внушения. Знаете, как среди ясного дня вдруг набегают тучи, гремит гром. Это же самое случилось в нашей жизни с Эолом. Помните сказку про Снежную королеву? Любящий и добрый человек превратился в злое исчадие ада. Он возненавидел и меня, и сына. Обратите внимание, как стремительно он подал на развод. Она боится, что колдовство внезапно развеется и он поймет, что попал в цепкие лапы колдуньи. Эол, любимый! Опомнись, сбрось чары!

Беда Незримова в том, что он ожидал с ее стороны тех же самых бомб, как в письмах, и тогда судьи легко разведут их, но после такого скорбного и полного надежды выступления они единогласно дали отсрочку на четыре месяца: у истца и ответчицы будет время подумать.

— А еще говорят, нет никакой мистики! — возмутилась Арфа. — Назначили прямо на мой день рождения! Который мы впервые будем праздновать вместе. А вместо этого повторная нервотрепка в суде.

— Боюсь, что эта Кокшенёва сама брошенная жена, — сказал Эол о судье. — Она заведомо против меня, потому что я ухожу из семьи к молоденькой.

— А как Платоша себя вел?

— Не смотрел в мою сторону. Не разговаривал со мной. Сказал только: «Ты мне больше не отец».

В голосе Эола Арфа услышала такое страдание, что впервые больно укололась о тему отцов и детей.

— Он повзрослеет и придет к тебе. Вот увидишь. Но несколько лет тебе придется... Или ты хочешь вернуться к ним?

— Ты с ума сошла? Да как ты смеешь так говорить!

Глава седьмая

В Россию!

Какое удивительное то было время! Они жили в съемной квартире на Шаболовке, откуда он пешком провожал ее до института и отправлялся на «Мосфильм» монтировать «Голод», последние эпизоды которого снимались уже в Подмосковье, один — где Лялю Пулемет тяжело ранят, после чего она и попадает в госпиталь. Незримов, одолеваемый мистическим страхом, потребовал наименьшего натурализма. Марта Пирогова и играла замечательно, и экзамены в институте сдавала на одни пятерки, и хорошо готовила, и всё-превсё делала безукоризненно.

— Пятерочница, настоящая отличница, так и хочется попросить: «Дай списать!» — смеялся Эол.

Если что и грызло его в те счастливые времена их первого года жизни — мысли о сыне. Несколько раз он звонил и, если к телефону подходил Платон, пытался с ним разговаривать:

— Сын, пойми, я не от тебя ушел, а только от твоей мамы. Я полюбил другую. Разве хорошо было бы, если б я любил другую женщину, а продолжал жить с нелюбимой? Разве честно?

— Вот и люби себе кого хочешь. От меня тебе что надо? — с беспощадностью взрослого отвечал Платон.

— Я хочу видеться с тобой, разговаривать...

— А я нет. Прощай! — И раздавались противные короткие гудки.

Платонова мамаша продолжала обстреливать «Мосфильм» злобными письмами в адрес режиссера Незримова, все в том же духе.

— Я должен показать тебе письма, которые твоя мама пишет мне чуть ли не ежедневно, — сказал отец сыну, пытаясь все же пробиться к нему.

— Ты сам говорил мне, что стыдно читать чужие письма. И я не хочу их читать.

В конце года главный редактор «Мосфильма» Нехорошев пригласил на закрытый просмотр нового фильма Тарковского. Эол пришел с Арфой, пришли многие с Большого Каретного, пришли режиссеры и актеры, даже Солженицын и Твардовский. Нехорошев хотел, чтобы их мнение выслушал замзав отделом культуры ЦК КПСС Куницын.

Накануне Адамантов попросил о встрече и в холле гостиницы «Москва» напрямую заявил:

— Хотелось бы, чтобы там не получилось дружного хора восторгов, понимаете?

— Понимаю, Роман Олегович, но позвольте мне высказать завтра то, что я действительно буду думать о фильме Андрея. Ладно?

— Ладно. Но полагаю, вы не будете в восторге.

Вытерпев три часа, Незримов с нетерпением ждал, что скажут. В основном все хвалили, особенно делегаты от Большого Каретного. Первым, сколь это ни странно, нарушил общий строй Солженицын:

— Я увидел какое-то во всем бессердечие. Какая-то сплошная череда уродливых жестокостей. Причем бессмысленных, неоправданных.

— Время было жестокое, Александр Исаевич, — возразил Тарковский.

— Не надо все списывать на время. А когда оно не было жестоким, скажите мне! И всегда люди жили, бывали счастливы, любили, взывали к любви и свету.

Следующим обвинителем выступил художник Илья Глазунов:

— Я не увидел Андрея Рублева. Какой-то неврастеник. Мечущийся. А как показана Россия? Дожди, грязь, серость и сырость. Я сомневаюсь, любит ли режиссер свою Родину.

— Любит, не сомневайтесь! — выкрикнул актер Бурляев, снова снявшийся у Тарковского в одной из главных ролей.

— Подтверждаю, любит, — сердито хмыкнул сам Тарковский.

Историк и реставратор Савва Ямщиков хотя и был на стороне Андрея, тоже высказал замечания по поводу несоблюдения правды истории:

— Ну какие могут быть «интересно», «секрет», «материал»? Таких слов тогда не знали.

— А нужна ли нам музейная правда? — парировал Тарковский. — Я хотел приблизить своих героев к зрителю, а не отдалить их. Есть правда искусства, она не подвластна правде истории.

— И все же. Вот у вас хан Едигей говорит с русским князем по-русски, а должно быть наоборот. Ведь Едигей, по сути, его господин.

— Это верно, но не хотелось загромождать монгольской речью и закадровым переводом.

Жестче многих высказалась Кира Муратова, она училась у Герасимова и Макаровой сразу после Незримова, в третьей мастерской:

— Как можно было жечь в кадре корову, убивать лошадь? Объясните, Андрей!

— Корова была покрыта асбестом, — хмуро ответил Тарковский. — А лошадь... Да, она погибает в кадре. Но эту лошадь мы взяли со скотобойни. Ее так и так должны были забить.

— Что?! Да после таких слов я знать не хочу этого человека! — вспыхнула Муратова и гневно выбежала из просмотрового зала.

Наконец дошла очередь и до Незримова.

— Платон мне друг, но истина дороже, — произнес он.

— Особенно если учесть, что у тебя сын Платон, — больно уколол разозленный Тарковский. — Давай, негр, вали меня дальше.

— То, что лошадь взяли со скотобойни, не аргумент, — продолжал Эол. — Этак в следующем фильме ты возьмешь из тюрьмы приговоренного к смертной казни и снимешь, как его уконтрапупят. Все равно же ему со дня на день крышка.

В зале прокатился смешок. Незримов продолжал:

— Мне не понравилась вообще стилистика фильма. Она мучительная. Искусство нередко питается человеческим горем. Но здесь, на мой взгляд, оно не просто питается им, а пожирает его с наслаждением. Самая ужасающая сцена — это когда этого, которого Юрий Никулин играет... Зачем его так старательно заматывают в белые ткани, оставляют рот и туда наливают кипящую смолу? Казнь бессмысленная и вся направлена лишь на эстетику страшных страданий. Шокировать зрителя. Или когда глаза выкалывают. Да многое, что заставляет содрогнуться. Хуже, чем у Достоевского сон Раскольникова, как убивают клячу. Я бы эту сцену убрал из «Преступления и наказания». И сцены неоправданной жестокости из фильма этого я бы тоже убрал. Не должно искусство упиваться человеческим горем. Не должно. Процесса создания Рублевым его шедевров в картине нет, зато в преизбытке всякого... — Незримов ненадолго умолк, думая о том, что добровольно исполняет указание Адамантова, и осекся. — Но есть и многое, что очень хорошо. Когда Андрей Рублев говорит, что в страхе живем потому, что либо любви нет, либо она такая, что не любовь, а блуд. И Купаловская ночь больше похожа не на ликование плоти, а на мрачные языческие похороны. И когда колокол раскачивают под звучание итальянской речи и вдруг он ударяет, звенит. Звенит всепобеждающе. В целом-то фильм хороший. Если бы не жестокость.

Из «Мосфильма» высыпались на свежий декабрьский воздух.

— Какой-то душный фильм, — сказала Арфа. — Когда я смотрю на древнерусские храмы, мне кажется, их создавали летучие люди. А в фильме Тарковского люди ползучие. Хоть и начинается с полета на воздушном шаре. Ты так здорово выступил, что я снова еще больше в тебя влюбилась. Такие точные слова нашел. Что искусство питается горем. А оно не должно.

— Я больше не буду снимать кино про страдания человеческие, — пообещал Незримов.