18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Сегень – Эолова Арфа (страница 187)

18

— Ну а кто же еще? Сталина мне простить не может. Да Сталин его в пыли валял, за то он его до сих пор и уважает. Пора мне тоже всех в пыль кинуть, надоело быть добреньким. Аборты запретить, на хрен! Кстати, что там наш этот... хирург? От слова «хер».

Хрущев и Суточкин причалили к краю бассейна и больше не плывут.

— Шилов? Не унимается, Никита Сергеевич. Еще говорит: вот если бы вас или даже самого Хрущева на стадии зародышей абортировали, каково бы это было!

— Смешно! Вот сволота! Беседовали?

— Еще как! Угрожали даже. Только дайте приказ, мы его в порошок сотрем.

— Кроме абортов, компромат есть на него?

— Да сколько угодно.

— Так-так?

— С женой намерен разводиться. Ему под шестьдесят, жене под пятьдесят, так он теперь себе молоденькую приглядел.

— Разводиться у нас разрешается сколько хочешь. Ты сам вон в третий раз женатый.

— Но брошенная жена Шилова пишет на него доносы. Да такие, что по двадцати статьям можно арестовывать и хоть сейчас — к стенке.

Марте Валерьевне в какой-то день это показалось некрасивым:

— Ёлочкин... Ты только не сердись... Я вот думаю, хорошо ли, что ты с ней таким образом счеты сводишь? Может, не надо? Скажут: забыть не может про свою Нику-клубнику. Да и ее бедные косточки давным-давно уже в земле растаяли. Только не сердись, умоляю!

— Я не сержусь, голосочек мой, что ты! Я сам об этом думал. Но я не свожу счеты с Вероникой Новак. Я просто хочу показать всем, кого оставляют, что надо вести себя достойно. Не важно, муж бросил жену или жена мужа. Помнишь, как у Гумилёва: «И когда женщина с прекрасным лицом, единственно дорогим во вселенной, скажет: “Я не люблю вас”, я учу их, как улыбнуться...»

— «И уйти и не возвращаться больше», — договорила Марта цитату из Гумилёва, с сыном которого, кстати, так дружил их драгоценный Терентьич.

Хрущев в своем кремлевском кабинете читает и от души хохочет, Суточкин смотрит на него и пожимает плечами.

— Ну и стерва! — Хрущев закончил чтение и утирает лацканом пиджака слезу, вызванную смехом. — Пишет, что он, прежде чем начать операцию, обязательно трахает пациентку, лежащую на операционном столе. А потом еще и всех медсестер. Про то, что этот Шилов на операционном столе, я не верю, это уж совсем глупо придумано. А вот если он всех медсестер, то мне он даже симпатичен. Ей-богу, Суточкин. Если этих медсестер мужья не шпандорят, должен быть такой Шилов. Я бы с ним даже лично повстречался. Интересный говнюк.

Снова Крым. Шилов, робея, присаживается поближе.

— Валентин Феликсович! Вы не представляете, как много мне дала ваша «Гнойная хирургия»!

— А враги за нее меня стали называть Гнойновским. Я тоже немало почерпнул из твоей «Хирургии сердца». Глубже тебя ни один кардиолог не копнул. Но у тебя еще все впереди.

— Мне уже скоро шестьдесят.

— Мальчишка! Мне, когда шестьдесят исполнилось, тоже казалось, что все позади, столько успел сделать, «Гнойную хирургию» написал, детей воспитал, аресты, ссылки, суды, клевета людская...

Войновский сидит в тюремной камере-одиночке и пишет, перед ним кипа исписанных страниц и стопка чистой бумаги. Титр: «Ташкент. 1930 год». Дверь камеры открывается, тюремный пристав объявляет:

— Подследственный Войновский! На допрос!

— Минуточку! Позвольте дописать! Очень важное, — огорчается заключенный.

— Ты чё, долбанутый, чё ли? Сказано: на допрос! Быстро!

— Ах ты, печаль какая... — Войновский дописывает предложение, встает, выходит из камеры, его ведут по коридору, он выходит во двор тюрьмы, радуется солнечному свету, но его толкают в спину и ведут дальше, в соседнее здание, там вводят в кабинет, где его ждет Петерс.

— Ух ты! Яков Христофорович! Какими судьбами? — удивлен Войновский.

— Присаживайтесь, Валентин Феликсович, — ласково усаживает его чекист. — Удивлены?

— Очень.

— Ну, ничего удивительного, ведь я хоть и служу в Москве, но по-прежнему возглавляю Восточный отдел ОГПУ. Рад вас видеть.

— Взаимно. Соскучились по беседам со мной?

— Соскучился. Особенно теперь, при таких новых обстоятельствах вашей жизни. Алексею Ивановичу писали письмо?

— Рыкову? Писал.

— Вот он мне и поручил с вами повидаться. Да и я рад возможности прилететь в Ташкент, плова покушать, фруктов. Вы в письме просите Алексея Ивановича выслать вас из страны. Не хотите приносить пользу государству трудящихся?

— Хочу. Не дают. Постоянные доносы на меня. Клевета.

— Клевета... Помните арию дона Базилио? «Клевета все потрясает и колеблет шар земной». Не выйдет, Валентин Феликсович, все на клевету списать. На сей раз вы крепко вляпались. Подумать только! Священник, епископ, о добре проповедует, о любви к ближнему. Хирург, скольких от смерти спас. И вдруг — убийство!

— Надеюсь, именно вы, как опытный следователь, разберетесь и докажете, что я не причастен к смерти Михайловского.

— А зачем мне это надо?

— Во-первых, затем, чтобы истина восторжествовала. Я не убивал и не мог убить этого несчастного человека. Его самоубийство преднамеренно навешивают на меня, и все следствие шито белыми нитками.

— А во-вторых?

— А во-вторых, я примечаю, вам нравится время от времени со мной беседовать. Как Понтию Пилату.

— Ишь ты! А вы, стало быть, Христос?

— Простите, каюсь, с языка глупость слетела.

— Вот дать бы тебе по морде за такую глупость!

— Дайте.

— Не в моих правилах. Ладно, забудем. Валентин Феликсович, скажите, разве вы не порицали профессора-физиолога Ивана Михайловского? Не выступали с требованиями запретить его опыты?

— Разумеется, выступал. И не я один. Иван Петрович вот уже пять лет был психически нездоров. После смерти сына.

— Он пытался его оживить.

— Да, мумифицировал Игоря и держал труп у себя на кафедре в университете. Проводил опыты и утверждал, что оживит, что близок к величайшему открытию. Бедного мертвого мальчика крысы обгрызли. На кафедру физиологии страшно было заходить.

— Ну и вы решили положить этому конец.

— Нет, не решил. Все само решилось. Страшная история. Мы с Иваном Петровичем одного года рождения. Ему, как и мне, было пятьдесят два года, и тут он завел себе любовницу лет восемнадцати, Катю. Требовал, чтобы она вышла за него замуж, она приходила ко мне и просила, чтобы я убедил его обвенчаться с ней церковным браком. Но он был психически нездоров, венчаться отказывался. Мало того, он уговаривал Катю разрешить ему умертвить ее, чтобы сразу же воскресить. Разве мог я позволить им венчаться? Он часто угрожал ей, что застрелится. В итоге и застрелился.

— Не вы его? Он сам?

— Да ладно вам, Яков Христофорович! Вы прекрасно понимаете, что я не способен на такое.

— Ну что же, Валентин Феликсович, разберемся, кто на что способен. Понтий Пилат, говорите? Ну-ну. Помнится, он во всем разобрался и принял единственно правильное решение.

Петерс медленно приближает свое лицо к лицу Войновского, глядя ему в глаза, вот-вот они носами столкнутся, Войновский не отводит глаз, смотрит в ответ спокойно и невинно. Петерс не выдерживает и вспыхивает:

— Давай вали отсюда, гнойная хирургия!

Марта Валерьевна обратила внимание на то, что слово «гнойная» слишком часто мелькает, зрителю будет неприятно. Эол Федорович яростно спорил, ведь благодаря методам гнойной хирургии, разработанным Войно-Ясенецким, врачам в годы войны удалось спасти сотни тысяч раненых. Но потом все же послушался мудрую жену и в пяти местах убрал слова с гнойным корнем.

Шилов заканчивает операцию. Ассистенты смотрят на него с восторгом. Молодой врач восклицает:

— Григорий Фомич! Вы — царь и бог хирургии!

— Да ладно вам, юноша, — отвечает Шилов, снимая резиновые перчатки. — Бога нет, царя тоже давно нет. Уж сказали бы: первый секретарь.

Он идет по ленинградским улицам, лицо его то радостное, то печальное. Входит в кабинет следователя.

— Здравствуйте, Григорий Фомич, присаживайтесь. Опять на вас куча донесений от вашей супруги.

— От бывшей супруги. Мы разводимся, товарищ майор.

Шилов идет по берегу Финского залива, входит на свой дачный участок, замедляет шаг, входит в небольшой дачный домик. В следующем кадре он сидит и пьет чай за одним столом с Ядвигой. Вроде бы все спокойно.