18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Сегень – Эолова Арфа (страница 177)

18

— А что бы хотел снимать режиссер Климов? — спросил тогда один из миллионеров.

— Ну, допустим, «Мастера и Маргариту», — отозвался Элем Германович. — Или «Бесов» по Достоевскому.

— Я дам вам денег! — сыто усмехнулся буржуй. — Легко.

— Вы, может быть, и дадите, а вот возьму ли я... — спокойно ответил Климов. — Сначала мне хотелось бы узнать, откуда эти деньги.

И ничего он не получил, и ничего не снял больше, и с первых секретарей правления Союза кинематографистов слетел, уступив место Андрею Смирнову, который, кстати, тоже после «Белорусского вокзала», «Осени» и «Верой и правдой» вообще уже двадцать лет ничего не снимает, только актерствует, вот как раз Бунина-то и сыграл в «Дневнике его жены». А Элем с Эолом все реже созваниваются, а встречались бог весть когда. Надо бы навестить старого друга или в гости позвать.

— Ну вот, моя родная, теперь я стал народным арфистом России. Жаль, что на медальке не лира, а лаврушка. Слушай, а поедем к Элему это дело отмечать?

— Сначала надо уточнить: а он-то получил лаврушку?

— Еще как получил, еще лет пять назад.

— Тогда поехали, а то бы он обижался.

Когда-то они не раз бывали в доме на Комсомольском проспекте, Лариса обожала гостей, шумные компании. Не так многолюдно, как в стародавние времена на Большом Каретном, но тоже, как любила выражаться хохлушка Шепитько, «де багацько грому, грому, де гопцюют все дивкы, де гуляють парубкы». Теперь просторная квартира напомнила Незримовым ухоженную усыпальницу, а хозяин-вдовец — мертвеца. Он встретил их один, поскольку взрослый сын Антон, славный мальчишка, находился где-то в отъезде.

— Рад вас видеть, — произнес Элем загробным голосом. И весь он был иссохший, как осенний лист, не сентябрьский и не октябрьский, а последний, ноябрьский, еще животрепещущий, но уже неживой.

Они прошли из прихожей в квартиру, и здесь их встречало множество Ларис, улыбающихся или строгих, веселых или грустных, простых или надменных, редкостно красивых или поблекших от усталости, с Антошей или с Элемом, с берлинским Золотым медведем или с кинокамерой. Эол подумал: если бы погибла Арфа, смог бы он жить среди нее в размноженном, но неживом виде? Смог ли бы вообще он без нее?

А Марта Валерьевна смотрела на них, Эола и Элема, и видела, что Эол, который старше на три года, выглядит не стариком, а вполне моложавым семидесятилетним мужчиной, в то время как Элем в свои шестьдесят семь производит впечатление девяностолетнего. Но хуже оказалось то, что говорил Климов:

— Все это ерунда, Эол. Наше искусство не нужно никому. Мы думаем, что заставим человечество больше не воевать, не морить людей в блокадном Ленинграде, не сжигать Хатыни. А человечество нас не слышит. Погладит по головке: молодцы, миротворцы, — и снова, как там у Заболоцкого: «Как безумные мельницы, машут войны крылами вокруг». Я бы швырнул обратно все свои фильмы и все фильмы Ларисы в придачу, лишь бы она была жива и мы были бы вместе. Пусть бы работали где-то в колхозе или совхозе. И пропади оно пропадом, это кино! Я возненавидел его. Я не то что снимать, я пересматривать не могу, до того тошно!

— А Лариса?

— Что Лариса?

— Она бы согласилась швырнуть?

— Она бы нет.

— Вот видишь. Все всегда знали, что человечество не переделаешь. Что, Шекспир не знал? Гомер не знал? Росселлини? Шолохов? Герасимов? Знали. И все равно долбили, долбили свое.

— А я не хочу больше, — всаживая в себя очередную стопку водки, будто яд, рычал Элем. — Мне начхать на человечество. Пусть оно истребит самоё себя. И на искусство мне давно уже...

— Слушай, Элем, — встряла Марта, желая сменить тему. — Я тут слышала байку, будто твое имя вовсе не Энгельс–Ленин–Маркс, а якобы твоя мама, когда встретилась с папой, учила французский и говорила: «Elle aime Klimov» — «Она любит Климова», и так получился Элем Климов.

— А брат мой вообще говорит, что у них был любимый джек-лондонский персонаж Элэм Харниш, — усмехнулся Климов.

— А Володя Высоцкий шутил, что это от сигарет «Эл Эм», — подзадорил беседу Эол.

— Ну-ну... Сейчас еще появилась электронная почта, — сказал Климов, опять раздражаясь. — Мне Антоха показывал. Называется эмейл. Можно и так называть детей, и гадай потом, от электронной почты они или от Энгельс–Маркс–Ленин. А ты-то, Эол, что ничего не снимаешь? У тебя-то жена вон жива-здорова, хороша собой.

— Я снял... — поморщился Незримов. — Но, по-моему, говно получилось.

— И никакое не говно! — возмутилась живая-здоровая.

— Наверняка говно, — возразил Элем. — Потому что рифмуется: кино — говно. Кинцо — говнецо. Или, как говорила моя теща, Ефросинья Ткач, «кинце — гименце».

— Элем Германович, — с укоризной промолвила Марта, — ну зачем же вы так? Профессия для человека — это способ его самовыражения. То, ради чего он рождается и страдает.

— Я всю жизнь страдаю, — мрачно произнес Климов. — Зарежут, затопчут, закупорят, закупюрят, на полку положат... А ради чего? Ларису тоже по живому резали. А потом, когда «Восхождение» весь мир признал, стали, как Гагарина, возить повсюду. А я тут в одиночестве продолжал самовыражаться. А больше — выражаться. Довел себя до мысли, что ей, такой успешной, не фиг со мной, таким безуспешным. Она потом меня разыскала и домой назад привела. Бросьте вы! Как там Шариков сказал про театр: дуракаваляние. Вот и кино тоже дуракаваляние. Про что твой новый фильм?

Незримов рассказал.

— Вот ты сам своим фильмом и ответил, — усмехнулся Элем, — человечеству не нужно, чтобы его исправляли. Человечество хочет жить в грязи, во лжи, в пороках, только бы получать от жизни удовольствие.

На прощание они пригласили его к ним на дачу встречать Новый год, но он отказался:

— Нет, братцы, я привык с Ларисой.

— С Ларисами, — уточнил Эол, когда они уже ехали на Мурзилке домой.

Но разговор неблагоприятно засел в душу режиссера, и никакие уговоры со стороны жены не помогали, даже то, что она все деньги вложила в «Волшебницу».

— А потом я погибну, и ты будешь петь португальское фаду про то, как тебе без меня плохо! — свирепела она. — Бессовестный! Я вкалывала, зарабатывала — и вот благодарность!

Все ветры теперь дули в одном направлении, смешно сказать, но даже тот факт, что звание народного артиста России, как выяснилось, не давало ровным счетом ничего, кроме самого звания, тоже повлиял на общее настроение бесполезности и отрешенности. Скомканно отпраздновали семидесятилетие, как-то ни то ни сё встретили Новый год, а вместе с ним наконец по-правильному — новое столетие и новое тысячелетие, и обещанный конец света не произошел, а Эол Незримов продолжал свободное парение, падая в какую-то непростительную безнадёгу.

Весной у Марты умер отец, хороший мужик Валерий Федорович Пирожков, похоронили его рядом с Толиком на Изваринском кладбище, а Виктория Тимофеевна переехала к ним на дачу, благо места много, можно жить вместе, а в иной день и не встречаться. Марта еще перед съемками «Волшебницы» хорошо вложилась в ремонт, перестроила, надстроила, всюду стеклопакеты поставила, двери дубовые, на прудике купальню новую — словом, вилла «Эолова Арфа» стала еще шикарнее. Теперь «Волшебница» все денежные ресурсы слопала, но ручеек продолжал течь, заново наполняя деньгохранилища семьи Незримовых.

Летом вновь объявился Богатырев.

— Не стрелять! — первым делом крикнул он. — Я с добром к вам явился. Могилку сына хочу увидеть.

Вот сволочь! Тогда рвал на себе рубаху, а сам не удосужился отыскать, хотя они памятник хороший поставили, коньки из меди, высеченный портрет на плите, надпись: «Богатырев Анатолий Владиславович. 1970–1999». Что, гад, читать не умеешь? Ну пошли, Славик, покажу тебе могилу сына. Вот, смотри, как мы все достойно сделали. Раньше надо было плакать, когда ты Толику всю жизнь пакостил. Чего? Ну уж нет уж, жить ты с нами не будешь. Умел пропить, жуликам документы подписать — умей теперь новое жилье себе как-нибудь. Шалашик в лесу. Да хоть забомжуйся! Мы что, всех бомжей к себе должны поселить? Какой ты нам родственник! Ты хотя бы слышишь, что говоришь? Ты не просто не родственник, но хуже всех родственников и не родственников, вместе взятых. Нет, я не гуманный человек, по крайней мере в данном случае. Не надо путать гуманизм с дуростью.

На том и расстались. Уходя, Богатырев пообещал подпалить их дачу, но сообщение о том, что территория находится под видеонаблюдением, вероятно, все же проникло в его дурную башку, и больше он в тот год не появлялся.

Зато Платоша уж порадовал так порадовал! В Америке! Халлилуя! In GOD we trust, что, как известно, расшифровывается как In Good Old Dollar we trust. Все-таки в чем-то американцы разумная нация, им начхать, кто ты, руссиш швайн, хохол, китаёз, фриц, пшонк или пипик, главное — какой ты специалист. А Платон Новак, как ни странно, профессионалом оказался высокого уровня. Чехи и поляки чувствовали в нем конкурента и потому подстроили ему банальную бяку — стали травить по национальному признаку. Помыкавшись в Ческа Републике и Жечпосполите Польска, он нашел людей, которые замолвили за него словечко, — и гляньте на него, леди и джентльмены, он уже преуспевающий работник американской авиапромышленности, работает в Сиэтле, в конструкторском бюро «Боинга»!

— Слава Тебе, Господи! Слава Тебе! — возопила Марта Валерьевна, ничуть не стесняясь показаться циничной. — Уж оттуда он точно в нашу матушку-Русь возвращаться не захочет.