реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Рупасов – Западное приграничье. Политбюро ЦК ВКП(б) и отношения СССР с западными соседними государствами, 1928–1934 (страница 12)

18

Судя по протоколам, обозначаемая этим термином практика, зародившись в 1920-е гг. достигла кульминации в 1931 г., на который приходятся 53 даты принятия «решений». В 1932 г. их число снижается до 29, в 1933–1934 г. – до 9—11. В январе 1935 г., когда заседаний ПБ вообще не проводилось, эта рубрика появляется в протоколах четыре раза, после чего на два года исчезает из них вовсе, будучи вытеснена «опросами». Через две недели после февральско-мартовского Пленума ЦК ВКП(б) 1937 г. запись о «решениях Политбюро» начинает обретать довлеющий характер (18 перечней «решения ПБ» в течение месяца, начиная с 19 марта), пока наконец протоколы высшего политического органа не стали состоять исключительно из таких записей. Наблюдения за меняющимся соотношением заседаний, опросов и решений дозволяют предположить, что по крайней мере с середины 30-х гг. два последних способа принятия постановлений Политбюро в действительности походили друг на друга: существо постановления вырабатывалось и утверждалось на неформальной встрече нескольких руководящих деятелей, после чего аппарат ПБ придавал им законность, проводя опрос остальных членов Политбюро, либо оформляя их в виде «решений».

Ведомственная переписка НКИД содержит также упоминания о решениях «инстанции» («сессии», «правительства»), которые не удалось обнаружить в беловых копиях протоколов Политбюро. Полпреду в Хельсинки, например, сообщалось, что в начале июля 1933 г. в Политбюро обсуждалась советская позиция на переговорах с Финляндией о ее присоединении к Лондонским конвенциям и был согласован текст соответствующих инструкций (направлены полпреду 12 июля)[155]. Можно предположить, что эти решения были приняты в кабинете Сталина 2 июля между 14.10 и 14.45, когда там находились Молотов, Крестинский, Сокольников, а также покинувшие совещание около половины третьего Ворошилов и Орджоникидзе[156], но поиски протокольной записи оказались тщетны. Так же обстоит дело и с фиксацией в протоколах Политбюро некоторых крупных внешнеполитических акций СССР (в частности, заключение Лондонских конвенций об определении агрессии). Не исключено, что часть таких решений была принята комиссиями Политбюро[157]. Однако в документах содержатся недвусмысленные указания на то, что некоторые запросы НКИД разрешались в ином порядке – путем получения устной (беспротокольной) санкции Политбюро[158]. Подозрения, что решения по некоторым важным и второстепенным запросам принимались без занесения в протокол (по крайней мере, беловые копии), усиливаются отрывочными мемуарными свидетельствами. По утверждению И.М. Гронского, в начале 1932 г. «состоялся оперативный пленум ЦК, закрытый – без протокола, без стенограммы», на котором было решено перейти в «активное политическое наступление на Дальнем Востоке». Литвинов на этом заседании «не был и даже ничего не знал о нем»[159]. «Пленум ЦК», на который не приглашен один из его членов, скорее подпадает под определение одного из «заседаний Политбюро», тем более, что документация о пленумах ЦК, на которых бы рассматривались международные проблемы, с конца 20-х отсутствует. Присутствие на заседаниях группы членов ЦК (порой весьма многочисленной[160]), было столь же нормальным явлением, как и замещение на них Литвинова его заместителями. Поэтому свидетельство Гронского представляет ценность главным образом как указание на принятие «инстанцией» (вероятно, Политбюро, а не ЦК) особых, «беспротокольных», постановлений по важным внешнеполитическим делам. Кроме того, известно, что, по крайней мере, до начала 30-х гг. Секретариат и Оргбюро часто прибегали к такой процедуре, используя при голосовании бланк со специальным штампом «без протокола», особенно когда речь шла о мелких рутинных делах (допуск тех или иных лиц к материалам ЦК, отмене или переносе заседаний и т. д.). Это, впрочем, не означало, что решение не фиксировалось в оригиналах протоколов этих органов[161]. С фиксацией «беспротокольных» постановлений в архивах Политбюро дело обстоит, по-видимому, еще сложнее.

Н.Н. Покровский, впервые рассмотревший эту «трудную для источниковеда ситуацию» на материалах 1922–1923 гг., пришел к выводу, что «когда на заседании ПБ принималось постановление «без занесения в протокол», оно не включалось в комплекс документов чернового протокола». Оно записывалось отдельно, в единственном экземпляре и откладывалось в тематических делах Секретного Архива ЦК, причем неизвестно с какой полнотой – «уже сейчас выявляются лакуны». Еще более осторожно крупный источниковед высказывается о мотивах, по которым постановлению Политбюро придавался «беспротокольный» статус[162]. Фрагментарная документация 30-х гг. свидетельствует, что нет оснований отождествлять их с соображениями секретности. Если в протокол Политбюро были включены, например, постановление «О танковой программе»[163] или директивы по мобилизационному планированию и строительству вооруженных сил на 1931–1933 гг., то, если следовать логике «конспирации», непонятно, почему малозначительные коррективы в инструкции Стомонякову по проекту пакта ненападения с Латвией[164] не получили в нем аналогичного отражения. Вероятно, феномен постановлений «без занесения в протокол» отражает не только особый порядок записи решений заседания ПБ, но и своеобразные рабочие процедуры вне рамок таких заседаний, быть может – санкционирование тех или иных решений Сталиным и Молотовым (как в приведенном выше примере с запиской Крестинского об эксгумации останков чехословацких легионеров). В соответствии с заведенным порядком, такого рода малозначительные запросы требовали санкции Политбюро, что вступало в противоречие с физической способностью этого органа к коллективному принятию решений, даже с использованием суррогатной технологии «опроса». Потребности момента побуждали пренебрегать церемониями[165]. Однако легитимность исключения их из сферы полномочий Политбюро наталкивалась на общие соображения централизованного политического контроля, сохранения начал коллективного руководства. Думается, что такого рода дилеммы подталкивали руководство Политбюро к выработке паллиативных решений, одним из которых, вероятно, являлась «беспротокольная» форма фиксирования постановлений, становившихся известными нескольким нескольким руководителям и исполнителям.

Феномен «беспротокольных постановлений», ни тексты, ни само существование которых в 30-е гг. не является твердо установленным, хорошо обозначает пределы постижения механизмов выработки решений на основе доступных источников. При всей важности многокритериальной статистической и содержательной обработки беловых протоколов Политбюро (задачи лишь едва намеченной в работах последних лет), существенное продвижение в этом направлении вряд ли окажется возможным без введения в исследовательский оборот оригиналов протоколов Политбюро, сопровождающих их тематических дел, новых пластов документации из ведомственных архивов. Однако и совокупность этих материалов в некоторых важных случаях неспособна заменить зафиксированного устного свидетельства, независимо от степени его полноты. «По отношению к Польше мы приняли эту политику, – рассказывал руководитель ЦК, оправдывая выбор, сделанный ранее в узком кругу: – Мы решили использовать наши военные силы, чтобы помочь советизации Польши. Мы формулировали это не в официальной резолюции, записанной в протоколе Ц[ентрального] к[омитета], и представляющей собой закон для партии и нового съезда, но между собой мы говорили, что мы должны штыками пощупать – не созрела ли социальная революция пролетариата в Польше?»[166]. Приведенные аргументы (и свидетельство Ленина) побуждают расширять поиск источников, отражающих процесс принятия Москвой политических решений.

III

Материалы о руководстве Политбюро советской внешней политикой в 20—30-е гг. не исчерпываются коллекциями оригинальных документов из фондов ЦК РКП(б) – ВКП(б). В качестве достоверных источников исследователями международных отношений и политики Москвы нередко привлекаются мемуарные свидетельства и архивные коллекции (главным образом, немецкие), которые содержат сведения о мотивах и содержании решений Политбюро, позиции его членов. Эти материалы подкупают яркостью и образностью характеристик, планы советского руководства представлены в них с захватывающей ясностью и полнотой.

Классическим примером является повествование В. Кривицкого (С.Г. Гинзбурга) о заседаниях Политбюро летом 1934 г., на одном из которых Сталин наметил курс на сближение с гитлеровской Германией, а на другом «сделал попытку вынудить Польшу сформулировать свою политику в ущерб Германии». «Для решения проблемы», «какой путь изберет Польша», был созван «пленум Политбюро», «Литвинов, Радек, а также представитель Комиссариата обороны» якобы выступили за сближение с Польшей и только начальник отдела ОГПУ Артузов «выразил мнение, что перспективы польско-советского союза иллюзорны». Автор мемуарных записок дословно цитирует отповедь Сталина, «раздраженного таким откровенным несогласием» Артузова «с мнением Политбюро»[167]. Самый поверхностный анализ показывает, что Кривицкий-Гинзбург безнадежно перепутал все, что мог слышать о дискуссиях «в верхах» на эту тему: после заключения польско-германского соглашения о ненападении 26 января 1934 г. обсуждать перспективы «польcкo-советского союза» не приходилось. Тем не менее, уже в 90-е гг. известный своими архивными разысканиями автор в статье о «польском вопросе в истории советско-немецких отношений» пересказал этот пассаж (без ссылок на источник), сопроводив его комментарием: «Заключение польско-немецкого соглашения вскоре подтвердило правильность его [Артузова] прогнозов»[168]. Несообразность утверждения, что события января подтвердили июльский прогноз того же года, побудила автора в последующем снять указание на дату «заседания Политбюро», заменив его осторожным «тогда»; существо пересказа и комментарий были сохранены[169]. «Исправление источника» продолжил другой историк, который, сверившись с протоколами Политбюро и международной хроникой, почел за благо отнести рассказ Кривипкого к «совещанию в Кремле» и датировал его «летом 1933 г.»; это позволило позаимствовать у своего предшественника тезис о том, что вскоре (в январе 1934 г., когда «антисоветская политика Польши стала достаточно [sic] откровенной») «правота Артузова подтвердилась»[170]. Открывшиеся перед исследователями новые возможности верификации мемуарно-публицистического материала оказались использованы для того, чтобы замаскировать его уязвимость и продлить жизнь легенде, обращение к новейшей истории, в том числе деятельности Политбюро, соединилось с рецидивом средневекового повествовательного метода, согласно которому правдивость известия оценивается с точки зрения его соответствия «здравому смыслу», и, если она может быть «улучшена», известие подправляется. Мемуарных и газетных утверждений, подобных рассмотренному выше, немало, однако, они, как правило, являются источниками по иным проблемам, нежели деятельность Политбюро и советская внешняя политика.