Александр Прохоров – Часовых дел ангел. И другие рассказы (страница 2)
– Какое у нас завтра число, двадцать третье, вторник? – бубнил себе под нос часовых дел ангел.
– Все так и есть, – вслух соглашался дед, он в экран не смотрел. Между дедом и ангелом было доверие, не первый год общались.
– Ну давай, заполняем, слушаю тебя, – сказал ангел, – ты, наверное, подумал уже, прикинул, кому на завтра сколько.
– Да, пиши мне 20 часов, на завтра мне более чем достаточно. Думки уже все передумал, забор починил. Старухе моей столько же, спина у нее что-то шибко болит. Ваньке со снохой по 25, сам понимаешь, семейство не маленькое, дела-заботы, на работу, с работы, по хозяйству, ну и молодые еще, пусть пошушукаются лишний часик перед сном. Школьникам два часа накинь, с этими иксами-игреками с налета не разберёшься, страшное дело, сколько уроков задают. А Мишеньке, Мишеньке – три.
– Что-то Мишке твоему много так?
– Пиши-пиши, от меня, от бабки, да у тебя в городе стариков одиноких сколько, небось тоже норму свою не выбирают, знаю, есть у тебя в загашнике всегда. Я же помню, в его возрасте сколько нужно было всего переделать: и с котятами поиграть, и на улицу соседнюю к ребятам, и по луже походить, грязь босыми ногами помесить, полепить из глины «блинчики», к соседям сходить чай попить с варением, потом еще прятки, вышибалы… Сколько всего разглядеть, потрогать, понюхать, потом книжку перед сном послушать. Пиши, говорю, ему три часа лишних, не меньше. Кого они радуют больше, эти часы, тому они и нужнее, разве не так?
– Ладно, ладно, – улыбался часовых дел ангел, глядя в экран, уж кому-кому, а ему все эти диалоги были хорошо знакомы.
Ангел занес часы и минутки в табличку, захлопнул крышку ноутбука и засобирался дальше по своим ангельским часовым делам.
Когда я держу ее за руку
Мать с отцом прожили вместе больше шестидесяти лет, много чего прошли: сталинские времена, войну, дожили до перестройки. Троих детей, как говорится, «подняли», включая меня.
Ходили последние годы, держась друг за друга – вернее, так: отец за палку, мать за него.
Отец был старше на шесть лет, и ушел раньше.
Мать прожила после этого еще целый год.
За всю жизнь не помню, чтобы она когда-то при мне плакала. Вот и после похорон вспоминала без слез: «Я в больницу приехала, смотрю – на отцовом месте кровати нет… Вышла из палаты, кровать его, оказывается, в коридор вывезли (она ж на колесиках), значит я первый раз мимо нее прошла – отца с головой накрыли, вот я и не заметила его, а под одеяло руку запустила – он еще теплый…».
Жить к матери на Арбат никто не переехал. Навещали ее с братом и сестрой то вместе, то по очереди. А когда поняли, что мать «чудит» и сама не справляется, стали приезжать на «дежурство» – жить с ней по несколько дней – готовить, убирать.
В первые мои такие дежурства мать обычная была: радовалась моему приезду, командовала как всегда, сетовала, что я «жить с умом» так и не научился.
Сидели в ее комнате, трудно было поверить, что отца в квартире нет, мне вспоминалось, как мы совсем недавно находились здесь втроем, и мать говорила:
– Сашок, ты бы отцу помог побриться, а то он возит электрической бритвой, а борода все растет.
Я тогда нашел станок, взбил помазком в стаканчике пену. Отметил про себя, что этот самый стаканчик брал лет сорок назад купаться в ванну. Бросаешь его в воду – он черпанет через край, наполнится на половину и потом плавает себе, не тонет.
В этот стаканчик макаю помазок, щедро наношу пену, вставляю в станок свежее лезвие. Щеки у отца проваливаются без протеза, он помогает мне – упирает язык в нужную часть щеки.
Мама так довольна, что мне не по себе.
Обедаем как всегда в гостиной (отец, сколько его помню, никогда не ел на кухне). Мать уносит грязную посуду, возвращается, садится играть на расстроенном пианино. Руки у нее так дрожат, что я не могу взять в толк, как пальцы ее попадают на нужные клавиши. Мы с отцом слушаем. Потом мать повторяет многократно слышанную мной историю про свою учительницу музыки. Среди прочего та говорит: «Зоечка, поиграешь подольше, в школу сегодня можешь не ходить» (она имеет в виду обычную школу, в которой, по ее мнению, Зоечке делать особенно нечего).
И вот мы не втроем – вдвоем, и мать за пианино уже не садится. Ужинаем с ней на кухне, в гостиную носить далеко, да и не для кого.
Нам с ней и на кухне хорошо.
Мать вроде та и не та. Что-то все прячет – ищет.
Жалуется: пропала ее маленькая коричневая сумка из чулана. Спрашивает, не взял ли кто из моих друзей.
– Мам, не волнуйся, никому не нужна твоя сумка.
– Если б не нужна была – не взяли бы. У меня в этой сумке три куска мыла лежало.
– Мам, куплю я тебе мыла.
– Вот и купи. И сумку скажи, чтоб вернули.
Иду в чулан искать сумку. Но там такой шурум-бурум, отыскать что-либо не реально: книги, папины доски, спинка какой-то кровати, банки засахаренного варенья, валенки.
Какая там сумка?! Возвращаюсь в комнату.
Мать уже забыла про сумку, ищет пакет с документами. Все самое важное она собрала в полиэтиленовый пакет – там деньги, пропуск в поликлинику, паспорт, папины фотокарточки, документы, в том числе отцово свидетельство о пятидесятилетнем стаже в партии.
Этот пакет она убирает то в сервант, то под подушку, то еще куда-то. Потом ходит, ищет. Я тоже ищу. К вечеру находим мешок. Я забираю его к себе в комнату, говорю, что может потребоваться пропуск в поликлинику или паспорт. Обещаю убрать пакет к себе в стол и отдать при первой необходимости. Вроде, обо всем договорились, укладываю ее спать, ложусь сам в своей комнате. Среди ночи приходит и чуть не плачет.
– Сашочек, верни мне мой паспорт, как же я без него? Ведь мне пенсию мою без него не дадут. И отцовы карточки отдай.
Встаю, лезу в стол, отдаю документы, провожаю мать к ней в комнату. Она кладет мешок под подушку, ложится; кажется, засыпает.
На следующий день все сначала. Ищем мешок, перетряхиваем ее постель, смотрим в пододеяльнике – мать довольна, что я ей помогаю. Говорит, что без меня точно не найдет.
Вспоминаю, как мы с ней когда-то искали друг друга на Гоголевском бульваре. Мне годика три-четыре (я поздний ребенок, маме уже за сорок). Водим по очереди: сначала мама, потом я. Хожу, ищу ее и никак не могу найти. Она спряталась за одним из бронзовых львов, что сидят в основании фонарных столбов в окружении памятника Николаю Васильевичу.
Через много лет услышал от нее, что спугнул ее тогда какой-то мужчина, остановился рядом и шепотом спросил: «Не разучились еще в прятки играть?». Мама смутилась, встала, выдавая себя с головой, а я обрадовался и нашел ее наконец.
А как я прятался от нее, когда был постарше?! Мы долго любили эту игру. Вернее, она не пряталась, конечно. Прятался я и просил ее меня найти. Уж лет тринадцать мне было, большой совсем – все мне хотелось мать обыграть. Один раз я вынул из тумбы папиного письменного стола все ящики и перенес их в чулан, а сам залез в одну из тумб и там схоронился. Я был уверен, что трюк сработает на все сто. Матери, конечно, не пришло в голову искать меня внутри письменного стола, но она нашла ящики в чулане и вычислила мое убежище.
Я спрашиваю маму, помнит ли она, как я от нее прятался, – оказывается, она все помнит. Про папин стол, про ящики в чулане, и про сумку с мылом.
Мы на время оставляем поиски пакета, я иду готовить суп.
Мать, пока я не вижу, норовит подлить или подбросить в суп что-нибудь «чтобы это что-нибудь не пропало».
Она прошла эвакуацию, послевоенный голод в Москве, и обеспеченная жизнь за спиной профессора мужа не изменила некоторых ее привычек. Мать также иногда сметает на ладонь (а потом в рот) крошки, оставшиеся на доске после резки хлеба. В платяном шкафу хранит банки консервов, отложенные на черный день.
Что-то в старости дошло до крайности – продукты она выбрасывает только той степени «несвежести», что реально представляют угрозу для жизни, все остальное старается пустить в ход.
Воспоминаниями о голодных временах она со мной почти не делилась – была, пожалуй, одна фраза: «Ты вот такие времена не застал, а твой старший брат (лет пять ему было) – ходил за мной и повторял: „Мам ну дай хоть сырой картошечки“, – а у меня никакой не было…»
С обедом справились, я помыл посуду и, убирая тарелки, опять нашел мешок с документами. Хотел убрать к себе, но передумал и решил отдать.
Господи, сколько радости!
Мама решает, что ей нужно идти в поликлинику. Поликлиника рядом в конце улицы Рылеева. Идем под ручку, долго, да и куда спешить. Заходим внутрь. Сколько раз водил сюда отца. В гардеробе отец всегда до глубокой старости сам раздевался, сам подавал пальто и неизменно протягивал гардеробщику мелочь. Последнее время, правда, путался: привычные советские двадцать копеек – сколько это стало после перестройки – рубль, два, десять? Впрочем, отец еще и видеть стал плохо, и я старался проследить, чтобы монета «на чай» не оказалось совсем мелкой, обидной для работника раздевалки. Впрочем, переживал я зря, персонал там был тактичный (в том возрасте, когда глубокая старость вызывает понимание и сострадание).
У мамы привычки раздавать мелочь нет, я помогаю ей раздеться, а она тем временем идет читать плакат санпросвет бюллетеня. Я подхожу, читаем вместе, каждый про себя, потом берем медицинскую карточку, талон на прием, и, наконец, приходим в кабинет к терапевту.