Александр Проханов – Лемнер (страница 58)
Серебряковский иссяк, устало прижал к груди синеватые пальцы с розовыми лакированными ногтями, ожидая аплодисментов.
Иван Артакович торопился зачитать пункты обвинения.
— Гражданин Серебряковский, вы хотели заманить Президента Троевидова в ложу с ядовитыми змеями. Признаётесь?
— Во-первых, не Президента, а дядю Ваню. И не со змеями, а с комарами. По замыслу, дядя Ваня, утомлённый семейными склоками, удаляется в свой кабинет, то есть в ложу. Три сестры, желая изгнать дядю Ваню из кабинета, ловят в вишнёвом саду комаров и напускают их в кабинет, то есть в ложу. Никто из зрителей не пострадал, если не считать нескольких комариных укусов, — Серебряковский рассмеялся, находя эпизод комичным.
— Вы обвиняетесь в том, что похитили из морга трёх мертвецов и совершили с ними акт некрофилии.
— Я порочный человек, это правда. Все режиссёры порочны. Но некрофилия — это не по моей части. Это скорее Большой театр или Театр Моссовета. Не скрою, три гроба были вывезены мною из морга. В одном лежал заросший волосами спикер Государственной думы. Волосы выросли на нём уже после смерти. В другом гробу находилась дама-спикер Совета Федерации. В момент смерти на ней разошлись все швы и подтяжки, и она лежала в гробу, как рыбий студень. В третьем гробу находился председатель Конституционного суда, погибший в пьяной драке. Все они были выставлены на Красной площади, чтобы с ними простился народ. Теперь их похоронили на Новодевичьем кладбище, кажется, в братской могиле. Но за это не судят, господа!
— Вы обвиняетесь в том, что заманивали к себе в театр выдающихся русских учёных, изобретателей, директоров военных заводов, а потом их убивали враги.
— Иван Артакович, вы сами мне их приводили и знакомили тут же в театре с французским послом.
— Вам предстоит вернуть в коллекцию похищенное вами полотно русского художника Рембрандта «Ночной дозор». Вы готовы подписать показания? Щадя ваше время, мы заранее приготовили текст признания.
Дознаватель подвинул Серебряковскому набранный на принтере лист, протянул ручку. Серебряковкий бегло прочитал текст, отбросил лист.
— Какая безвкусица! Какой слог! Слово Кижи пишете через «ы». Пусть лучше меня задушат, чем я это подпишу!
— Режиссёр просит, чтобы его задушили, — Иван Артакович произнёс это с шипящей ненавистью, будто внутри у него шипела раскалённая сковородка. — Господин Лемнер, не откажем гражданину Серебряковскому.
Лемнер нажал телефонные кнопки:
— Госпожу Зою!
Госпожа Зоя была стрижена наголо. Голову её посыпала розовая пудра. Лицо покрывали белила. Жгуче-чёрные нарисованные брови. Кровенел рот. Она была похожа на китайскую куклу. На ней развевалось оранжевое кимоно. В руках струился голубой шёлковый шарф. Она танцевала, гибко ступая голыми ногами. Кимоно распахивалось, и виднелось острое голое колено. Она пускала шарф по комнате, он летал, как голубой змей. Она ловила скользящий шёлк, целуя его на лету. Такой она предстала перед Серебряковским, знатоком китайского театра. Расширенными ноздрями, обожжёнными множеством острых запахов, он вдыхал истекавшие от неё ароматы.
— Господи, как это прекрасно! Это настоящая «Пекинская опера»! — протягивал он свои синеватые пальцы.
Госпожа Зоя ловко перехватила его запястья, замкнула на них кандальные браслеты. Набросила на горло Серебряковскому шёлковый шарф и стала душить. Душила медленно, используя китайскую эстетику удушения, при которой лицо удушаемого сначала багровело, потом белело, потом становилось синим, появлялись чёрные вздутые вены. Серебряковский хрипел. Госпожа Зоя душила его так, что звук менялся от сиплого хрипа до тонкого свиста. Такой свист издает излетающая из тела душа. Глаза вываливались из глазниц и висели на слизистых красных нитях. В белках лопались сосуды, и глаза становились красные, как у вепря. Наконец, удушаемый Серебряковский повис на цепях. Госпожа Зоя запихивала ему в рот шёлковый шарф, вгоняла толчками, как кляп. Сжала Серебряковскому ноздри, тот забился на цепях и сник. Госпожа Зоя извлекла шарф из разорванного рта Серебряковского, сделала ему искусственное дыхание, похлопала по щекам и сказала:
— Слаб стал нонешний мужик. Ветра боится, — и выбежала из комнаты, скользнув шарфом по лицу изумлённого дознавателя.
Серебряковский подписал признание и указал место, где укрывал Рембрандта. Местом оказался чердак старого дома в Вышнем Волочке, где проживал дедушка местного участкового.
Глава тридцать третья
Лемнер и Лана шли по Тверскому бульвару, похожему на гравюру. Чёрные, на белом снегу, деревья. Чёрные, на снежной аллее, пешеходы. По сторонам желтели ампирные особняки. За чугунной оградой мчались и шелестели автомобили. Впереди угадывалась Тверская, сулившая встречу с чудесным памятником, гранеными фонарями, медными цепями, среди которых неизменно алел букет роз. Лемнер чувствовал таинственную прелесть бульвара. По аллее, поскрипывая детскими колясками, опираясь на стариковские палки, прошествовало долгое московское время, оставив чуть заметную синеву в вершинах деревьев.
Лемнер обнимал Лану, слышал морозный запах её мехов, аромат тёплого, укрытого шубой тела. Чувствовал, как их влечёт таинственное московское время, превращая в синюю дымку.
— Хорошо бы выпить чашечку горячего кофе, — сказала Лана, когда за оградой бульвара, среди лака и блеска машин, возник ресторан «Пушкин».
— Выпьем кофе. Если не боишься встретить здесь Ваву и моих головорезов из корпуса «Пушкин».
Они сидели в тесном, шумном зале, плотно уставленном столиками. Кругом говорили, звенели ножами и вилками. Хохотали напоказ актёры, журналисты, краснобаи, московская богема, избравшая ресторан местом, где можно мелькнуть и отметить свою принадлежность к сословию баловней и счастливцев.
Лемнера узнавали. Одни кланялись, заискивали, норовили пожать руку. Другие хмурились, мрачно отводили глаза, в которых мелькнёт и погаснет огонёк ненависти.
Лемнер любовался, как Лана подносит к губам чашечку раскалённого кофе, как закрываются от удовольствия её глаза. Проходящий мимо актёр посмотрел на неё жадным мужским взглядом и, пугаясь своей бестактности, поклонился Лемнеру.
— Мы с тобой столько знакомы, — сказал Лемнер, не отвечая нахалу, — где только ни бывали. А я до сих пор не знаю, где ты живёшь. Где твой дом.
— Он напротив. Хочешь, зайдём ко мне?
Дом возвышался по другую сторону бульвара на углу Тверской и Бронной. Тяжеловесный, с балконами, колоннами, был облицован грубым гранитом, тем, что завезли немцы для памятника немецкому солдату-победителю. Мимо этого дома, омываемого городскими течениями, столько раз проходил и проезжал Лемнер, не помышляя, что среди этих аркад, балконов, неотёсанных гранитных плит живёт любимая женщина. Обольстила своей красотой, очаровала таинственной прелестью, спасла от смерти, согласилась стать его женой. Дом был увешен памятными досками с именами обитавших здесь прежде актёров, академиков, генералов. Все они умерли, их тела увезли из дома катафалки вместе с временем, в котором они блистали и властвовали. Но их тени витали среди новых жильцов вместе с тенью громадного усопшего времени.
Медленный лифт, вздыхая и постукивая, неохотно вознёс их на верхний этаж. На огромной лестничной площадке была одинокая высокая дверь. Ключ, который Лана извлекла из сумочки, был невиданной формы, винтообразный, ввинчивался в замок, производя в нём таинственное вращение. Дверь растворилась, вспыхнул свет. В прихожей висел разноцветный, из наборных стёкол, светильник. Лемнер, принимая от Ланы шубу, ещё пахнущую морозом, сладко вдыхал её духи, целовал тёплую шею, испытывал робость и благоговение у входа в заповедное пространство, куда его допустили.
— Нет, нет, не снимай! — она не позволила Лемнеру снять туфли. Видя, что он медлит, взяла его за руку и повела в комнаты.
Гостиная была просторная, с мебелью из карельской берёзы, золотистой и солнечной, как янтарь. Большой, без скатерти стол, казалось, давно отвык от семейных трапез, за ним не часто собирались гости. Высокий, узорный, со стеклянными дверцами буфет был полон сервизов, блюд, серебряных подносов, плетёных хлебниц. На буфете стояли вазы, и одну, с широкой горловиной, в восточных цветах, обвивал фарфоровый китайский дракон. Окно дышало снежной белизной, на подоконнике распустила розовый цветок орхидея. Цветок был с дивными целомудренными лепестками, волновал своей тропической свежестью среди русской зимы. Внизу мчалась сверкающая Тверская. Над далёкими туманными крышами краснела рубиновая звезда. Боковым взглядом, если прильнуть щекой к холодному стеклу, можно увидеть памятник Пушкину. На диване лежала полосатая, длинная, как рулон, подушка, потёртая, служившая не первый год. Её не убирали, она была дорога. Над диваном на полочке стояла фотография немолодого мужчины с утомлённым лицом и прищуренными, привыкшими к яркому солнцу глазами.
Это спокойное лицо исчезнувшего человека, целомудренный цветок орхидеи, мерцавший за стеклом буфета дорогой фамильный сервиз продлевали робость и благоговение перед чужим жилищем. Дверь в соседнюю комнату была приоткрыта. То была спальня, голубая, с голубой кроватью, платяным шкафом и подзеркальником, на котором с тёмным блеском стояло трюмо. Лемнер пробежал взволнованным взглядом по кровати с шёлковым покрывалом, по зеркалу, в котором пряталось женское отражение, по висящему на спинке стула чему-то розовому и воздушному и отвёл глаза.