Александр Пресняков – Образование Великорусского государства.Очерки по истории (страница 2)
Пока отмечу лишь те историографические построения, которые были вызваны в нашей научной литературе потребностью наполнить «схему» реальным историческим содержанием, а посвящены были истолкованию периода, «промежуточного» между временами Киевской державы Владимира Мономаха и Мономашича Мстислава – и Московским государством Ивана III.
Историография XVIII в., завершенная трудом Карамзина, удовлетворялась в этом отношении осуждением практических последствий дробления власти, следуя и тут, как указано П. Н. Милюковым, рассуждениям грамот Ивана III о вреде многовластия.
Первая наукообразная гипотеза, которая пыталась выяснить органическую связь северно-русской истории с киевским прошлым, предложена М. П. Погодиным. Эта гипотеза отличалась большим формальным достоинством: она строила свое объяснение соотношения двух исторических моментов на глубокой основе этнографического единства переживавшей эти моменты среды – народной массы. Эта знаменитая «погодинская гипотеза» родилась под потрясающим впечатлением от наблюдения лингвистов, что в языке письменных памятников Киевской Руси «не было ничего малороссийского нынешнего». Присоединив к этому наблюдению соображения о том, что былины киевского цикла «поются у нас везде – в Архангельске и Владимире, Костроме и Сибири», но не в Малороссии, Погодин пришел к выводу, что в Киеве издревле жило «великороссийское племя», по крайней мере, что «великороссианами» были поляне – население «Киева с окрестностями», а затем эти «великороссияне» – «с Юрьем Долгоруким, Андреем Боголюбским, переселились на север, в землю Суздальскую»: сюда «ушло» и здесь «размножилось собственно великороссийское племя»[5].
Погодинская гипотеза, раз принятая, была чревата глубокими последствиями для всего хода исторических изучений. Она давала возможность широко пользоваться данными, которые извлечены из наблюдений над исторической жизнью русского северо-востока в позднейший времена, в XV и XVI вв., для объяснения явлений древнерусской, киевской жизни. Такова, например, «попытка Погодина уяснить родовые княжеские счеты счетами местническими»[6], которая получила столь крупное значение в построениях С. М. Соловьева, И. Е. Забелина, В. О. Ключевского.
Погодинскому домыслу о массовом переселенческом движении населения с киевского юга на северо-восток, как основной причине усиления Ростовско-Суздальской земли при Юрии Долгоруком и Андрее Боголюбском, чрезвычайно посчастливилось в нашей историографии. Домысел этот остался в ней прочной предпосылкой в изложении северно-русской истории, давая внешне удобный переход от «киевского» периода к «владимирскому».
Однако дальнейшая разработка истории Северо-Восточной Руси направилась не на выяснение связи ее с прежней, киевской, а на противоположности между ними. С «переходом» на новую территорию, в новых географических и этнографических условиях русская история начинается как бы сызнова. Такая особенность наших исторических представлений объясняется общепринятым суждением о Северо-Восточной Руси XII в. как о стране «суровой и почти дикой»[7], где на «почве новой, девственной» возник новый строй отношений с тех пор, как Андрей Боголюбский оборвал традицию связи старейшинства в земле Русской («великого княжения») с золотым столом киевским; «север начинал свою историческую жизнь этим шагом князя своего к новому порядку вещей»[8]. Соловьев представлял себе Северо-Восточную Русь обширной областью, где «возвышался только один город, упоминаемый летописцем еще до прихода варягов», – Ростов Великий, по которому и вся область получила название земли Ростовской. При Яро славе Владимировиче Ростов причислен к области Южного Переяславля, как владение Всеволода Ярославича. А далее: «Скоро начали возникать около него города новые: сын Мономаха, Юрий, особенно прославил себя как строитель неутомимый; таким образом Ростовская область наполнилась городами младшими, среди которых возвышался одинокий Ростов». «Младшие» города «построены и населены князьями; получив от князя свое „бытие“, они необходимо считали себя его собственностью»[9]. В этом характере северно-русских «младших» городов Соловьев видел основное условие развития «нового порядка», который он не считал возможным называть «удельным», по той причине, что видел Русь, разделенную не на «уделы», а на несколько независимых княжеств, из которых каждое имело своего великого князя и своих удельных князей[10]; он и считал нужным «исключить названия: удельный период, удельная система из истории княжеских отношений». Замечания эти не получили, однако, признания, так как и сам Соловьев существенной чертой «нового порядка», возникшего на севере, считал именно развитие той формы княжеского владения, которое называл «удельным». «Новые» города «по своему происхождению, смотрели на князя как на господина полновластного, и князь смотрел на них, как на собственность неотъемлемую»; здесь утвердилось понятие собственности, неотемлемости, отдельности владения, переходящего из рода в род по воле князя-владельца; здесь «собственность господствует над родовыми отношениями, каждый князь смотрит на себя как на отдельного владельца известной области, а не как уже на члена известного рода, известной линии»[11]. Это владение, уже не стесненное ограничениями родового или семейного права, развившееся, «когда понятия собственности, наследственности владения начали господствовать над понятиями семейными»[12], Соловьев называет удельным, отождествляя удел с «опричниной»: «опричнина употребляется иногда в смысле удела, который принадлежит князю в полную отдельную собственность»[13]. Удел – собственность князя, которой он может «располагать произвольно», в частности по завещанию. Несмотря на такой «удельный» характер княжого владения, Соловьев не признает особого «удельного периода», так как видит в падении родовых отношений процесс постепенного торжества «отношений государственных». Как «отдельный владелец известной области», князь стоит во главе своего особого государства. Так, по поводу съезда князей во Владимире в 1296 г. Соловьев замечает: «Этих съездов княжеских нельзя смешивать с прежними съездами родственников: теперь князья являлись не как братья, но как отдельные независимые владельцы»[14]. Когда Русь распалась на две части – юго-западную и северо-восточную, а затем, в Северной Руси, «Тверь и Москва стали великими княжениями, Рязань и Нижний Новгород последовали их примеру, явилось несколько особых родов княжеских, особых государств, независимых и враждебных друг другу»; при этом «родовые отношения князей между собою заменились отношениями их, как правителей к своим подданным, когда земля, область, город, привязала к себе князя тесными узами собственности, сделали его оседлым»[15]. Идет упорная борьба между этими независимыми владельцами: «Каждое движение князя было опасно для всех, ибо каждое движение было посягательством на чужую собственность». Но теперь на великорусском севере эта борьба более содержательна исторически, чем прежние усобицы: «Дело идет о том – быть государем всей Русской земли или слугой этого государя»[16].
Соловьевская схема русской истории, с одной стороны, узаконила по-своему представление о традиционной магистрали русской истории, идущей из Киева через Владимир в Москву. «Первоначальная сцена русской истории, знаменитая водная дорога из варяг в греки, в конце XII в. оказалась не способной развить из себя крепкие основы государственного быта. Жизненные силы, следуя изначала определенному направлению, отливают от юго-запада к северо-востоку; народонаселение движется в этом направлении – и вместе с ним идет история». Конечно, от Соловьева не скрылось, что «история» не просто ушла с юга, а и там по-своему продолжалась. «Несправедливо, – говорил он, – в научном отношении неверно и односторонне, упускать из виду Юго-Западную Русь после отделения ее от Северо-Восточной, поверхностно только касаться событий ее истории, ее быта», но полагал, что «также несправедливо, также неверно историю Юго-Западной Руси ставить наряду с историей Северо-Восточной»[17]. Однако благодаря именно Соловьеву в нашей историографии укоренилось представление, что тот процесс, который им осмыслялся как переход родовых отношений в отношения владельческие и государственные, начавшись на киевском юге, разыгрался собственно в Руси Северо-Восточной. Выяснение этого процесса получило одностороннее направление, так как он оказался в зависимости от местных северно-русских условий – по существу, как особенность северно-русской истории. Соловьев видел, что «те же самые понятия о собственности, о преемстве от отца к сыну, о праве завещания» развились и в Южной Руси в эпоху разложения старого киевского государства, но не использовал этих наблюдений для своих историко-социологических обобщений, потому что признал эти явления южнорусской истории каким-то налетом иноземного влияния, хотя и сознавал значение «обстоятельств исторических» для их «необходимого утверждения»[18].
Так, с другой стороны, соловьевская схема скорее разрушала, чем углубляла представление об органической исторической связи северно-русской истории с южнокиевской. Южнорусские «родовые» начала, перенесенные на север, попали в условия, где им оставалось только более или менее быстро погибать и разлагаться, по полному их несоответствию отношениям жизни на новине заново колонизуемого полудикого края.