Александр Портнов – Язык и сознание: основные парадигмы исследования проблемы в философии XIX – XX веков (страница 77)
Это высказывание не нуждается в особых комментариях. Отметим лишь, что оно основано на «сильных» допущениях: «человек без языка» – о ком здесь идет речь? Афатик, потерявший речь в результате мозговой травмы, не дементен, если не затронуты участки коры, отвечающие за функции восприятия, мышления и регуляции психических процессов[776]. Если же взять «человека до изобретения слов и знания языка»[777], о котором часто писали философы XVIII в., то «необщительность» и «несоборность» такого существа вполне очевидна, как очевидна не индивидуальность, недоразвитость сознания и мышления человека, с детства страдающего нарушениями речи.
Однако Лосев имеет в виду и другую сторону указанного выше отношения: слово есть
«
Эта «встреча» нуждается, разумеется, в особом осмыслении. Более того, она имеет принципиальное значение для раскрытия глубинных интенций философа.
В отличие от многих других семиотических концепций и теорий сознания, Лосев постулирует: предметная сущность не может участвовать в слове целиком, но не может не участвовать в нем совсем. За этим положением, как нам представляется, стоит следующее допущение: предмет или, как выражается Лосев, «предметная сущность» определенной своей стороной входит в сознание и мышление, но никогда с ними не сливается и не отождествляется. И для сознания крайне важно, чтобы каждый из этих предметов был четко выделен, отделен от всего того, что не является данным предметом и, следовательно, не может входить в значение слова (или слов), которое обозначает этот предмет. Разумеется, здесь встает масса проблем, связанных с выделением сознанием массы предметов, действий, отношений между ними, отношений говорящего к предметам, к своим собственным высказываниям, к другим (реальным или потенциальным) участникам общения, которые жестко не отделены от других предметов, действий, отношений. Поэтому любой речемыслительный акт предполагает определенную конструктивизацию действительности, сущность которой в отождествлении и различении предметов окружающего мира[779].
Посмотрим, как рассуждает Лосев. Поскольку предмет не может полностью войти в слово, то
«Чтобы в чистой ноэме выделить адекватную предметно-сущностную корреляцию, необходимо в ней что-то исключить и отбросить, подобно тому, как раньше мы отбрасывали предварительные слои в имени»[782].
Но что же нужно отбросить теперь?
В слове, отмечает Лосев, за ноэмой можно обнаружить еще один слой:
«оказывается, что
но даже и после исключения «семематизма» с его противоречиями, после устранения ноэмы остается нечто, что обусловливает «некий принцип бесконечного варьирования значения слова», противоположный «принципу постоянной предметной однозначности слова»[783].
«Мы же должны найти, – полагает Лосев, – такой момент в слове, который бы исключал не только индивидуальную, но всякую другую инаковость понимания и который бы говорил о полной адеквации понимания и понимаемого»[784].
Но возможно ли это на самом деле? Примечательно, что сам Лосев называет эту «арену полного формулирования смысла в слове»
Весьма эвристичным является тот ход рассуждений, который приводит к этому идеальному моменту и характеризует его. Предметная сущность, как мы помним и как это настойчиво, многократно повторяет сам Лосев,
«является единственной скрепой и основой всех бесконечных судеб и вариаций в значении слова»[785].
Однако эта предметность должна быть четко отделена от всякой иной предметности. Поэтому предметность, мыслимая в данном слове, необходимым образом должна быть противопоставлена «иному» или меону.
Меон, подчеркивает Лосев, есть
«Это – основная интуиция, лежащая в глубине всех разумных определений. Она наглядно воспроизводит взаимоотношение ограничивающего меона и ограниченного сущего»[788].
Ю.С. Степанов достаточно ясно показал связь этого светового образа с «пирамидой света» Николая Кузанского и – в более широком контексте – с античными и некоторыми средневековыми представлениями об идеальном мире и его семиотическом выражении[789].
Какое же значение все эти рассуждения Лосева имеют для философии языка и для философии сознания? Здесь необходимо прежде всего указать, что сам по себе «слойный» анализ значения слова так или иначе приоткрывает завесу над работой сознания. При этом вполне мыслима и обратная последовательность его актов (нежели та, что мы находим у Шпета, Лосева и Флоренского[790]): от сущности к внешней форме. Однако мы должны всегда исследовать воплощение смысла – только в одном случае направление будет задано движением от формы к ядру значения, в другом – от смысла к его внешнему воплощению. В этом контексте идея меона оказывается достаточно эвристичной. Меон в структуре сознания можно понимать как то, что подразумевается, но не входит ни в сознание, ни в значение слова. Вмешательство меональных элементов может тогда рассматриваться не только как отграничение смысла от бессмыслицы[791], но прежде всего как отбрасывание всего, что «не идет в дело», что не представляет собой сущности осознаваемого предмета. Это как бы облако окружающих данное мыслимое содержание образов, идей, смыслов. Конституирование определенного имени, введение обозначения и приписывание ему в акте предикации конкретных свойств как бы возносит мыслимое над сферой «всего прочего», «иного», меонального. Смысловое облако структурируется введением имени и его предиката в логическом и семиотическом отношении. Сущность, таким образом, становится, как отмечает сам Лосев, не только
Весьма примечательно, что на эту сторону концепции Лосева обратил внимание Б.Ф. Поршнев, один из немногих действительно серьезных и самостоятельных исследователей филогенеза сознания в отечественной науке 50 – 60-х гг.[793] В концепции Лосева, хотя и «философа-идеалиста», пусть «в спекулятивной и мистической форме», отмечает Поршнев, разработано нечто, что может быть использовано для экспликации механизмов филогенеза и онтогенеза сознания, в частности того, как
«происходит сдваивание речевой реакции с каким-либо действием или галлюцинаторно-следовым образом, иначе говоря, каким образом слово обретает свойство знака или символа»[794].
В концепции самого Поршнева становление значения происходит путем отбрасывания, оттормаживания (в психофизиологическом смысле) всего того, что не относится к данному предметному содержанию. По Поршневу, еще до возникновения речи в общепринятом смысле имеет место особый вид «запрещающего» (интердиктивного – в его терминологии) общения, образующего тот начальный вид взаимодействия, в процессе которого первоначально чисто физиологические звуки, жесты, другие сигналы через отрицательную индукцию приобретают знаковое качество. Оценивая идею меона, Поршнев полагает:
«если перевести эту абстракцию (т.е. меон. –
«Чем глубже разлито генерализованное торможение в мозгу человека, – продолжает он свою мысль, – тем принудительнее, жестче, обязательнее связь этого слова с его „смыслом“, „значением“, „представлением“»[795].