реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Портнов – Язык и сознание: основные парадигмы исследования проблемы в философии XIX – XX веков (страница 59)

18

Поясним наше утверждение о нежесткости и релятивности соотношения индексальности, иконичности и символичности рядом примеров и соображений. Всякий индекс выступает для интерпретирующей его психики в качестве определенного типа знака только в силу того, что ей «известны» правила его расшифровки. Соответственно для сознания человека и психики собаки след, оставленный каким-либо животным или человеком, будет нести различную информацию. В частности, собака будет ориентироваться скорее на запах, чем на зрительный образ. Человек же, т.к. он неспособен воспринять интенсивность запаха и определить, как давно оставлен след, будет внимательно присматриваться к его конфигурации, оценивать его глубину, направление и т.п. В этом случае из индекса след превращается в иконический знак. Он может даже приобретать самостоятельную ценность, в том числе эстетическую, а может служить матрицей, опираясь на которую можно восстановить облик животного или человека. Для сознания человека, владеющего правилами интерпретации такого рода знаков (при этом сами правила не обязательно полностью осознаются), они обладают всеми основными семиотическими параметрами: семантикой, прагматикой и синтактикой, хотя в определенных условиях часть этих параметров может быть редуцирована. Другой пример. На борту самолета изображен герб страны, которой он принадлежит. Сам по себе герб – это иконический знак. Но его правильная интерпретация предполагает знание значения основных геральдических элементов и правил их соединения, т.е. семантику и синтактику геральдических знаков. Обычно они известны немногим. Остальные воспринимают герб как иконический знак либо, чаще всего, как индекс. В ситуации, когда время восприятия такого знака резко ограничено, например при посадке самолета, мы успеваем уловить только некоторые его черты («картинки»), они в таком случае выступают в составе структуры «часть / целое» как по отношению к целостному иконическому знаку, так и по отношению к ситуации оценки национальной принадлежности самолета. Еще один пример. Когда подчеркивают, что языковый знак является «подлинным знаком», значение которого зависит прежде всего от правил интерпретации, то забывают, что и сами эти правила, в свою очередь, зависят от внеязыковой ситуации. С другой же стороны, глубина интерпретации словесного знака зависит от множества лингвистических и нелингвистических факторов. Часть бегунов, выходящих на старт, может не знать языка, на котором подаются команды «На старт!», «Внимание!», но они хорошо знают, каков бывает смысл первой и второй команд в этой ситуации. Если с ними разучить все эти команды, скажем, на английском, то это, несомненно, улучшит психологические характеристики различения и узнавания сигналов, но не приведет к тому, что субъект, усвоив значение команды «On your marks!» («На старт!»), окажется в состоянии понимать все случаи употребления слова «mark». Даже если английский язык родной для бегуна, вряд ли в его сознании в рассматриваемый момент актуализируется значительная часть многообразных значений этого слова. И это естественно. В описываемой ситуации словесный знак представляет собой опять же элемент структуры «часть / целое». Правда, чисто логически он может рассматриваться в рамках отношения «означающее / означаемое», но психологически он как бы «деградирует» до уровня индекса (часть), сигнализирующего о некоторой ситуации и действии в ней (целое). Здесь семантика сливается с прагматикой, и поэтому последний сигнал в триаде «На старт – Внимание – Марш!» оказалось возможным заменить выстрелом. И, наконец, пример, который позволяет лучше понять природу символа в его соотношении с иконическими элементами. В поэтической речи мы часто встречаемся с такими случаями, когда адекватное понимание словесных знаков предполагает их правильное соотнесение с умственными образами (icons, по Пирсу). Допустим, мы читаем такие строки В. Набокова:

«Проснусь, и в темноте со стула, где спички и часы лежат, в глаза, как пристальное дуло, глядит горящий циферблат»[612].

Вполне очевидно, что понимание сравнения («как пристальное дуло»), как, впрочем, и всей описываемой в данной строфе ситуации, предполагает не только актуализацию некоторых образов-представлений, но и определенное вчувствование в то состояние измененного сознания, которое здесь дано, своего рода достраивание ситуации с опорой на элементарные чувственные образы-маркеры («стул», «часы»). Поэтический эффект, которого добивается автор и который, видимо, возникает у большинства читателей, – восприятие циферблата часов с нанесенной на нем фосфоресцирующей краской-маркировкой как дула пистолета. В одной из последующих строф дается образ, углубляющий предыдущий:

«Оцепенелого сознанья коснется тиканье часов, благополучного изгнанья я снова чувствую покров».

В данном случае сознание читателя или слушателя должно не просто быть в состоянии строить некоторые умственные (внутренние иконические) знаки, но уметь использовать эти образы для понимания метафор («тиканье часов» касается «сознанья», «покров» – «изгнанья»). В заключительной строфе образы, выстраиваемые поэтом, как бы «опускаются», «конкретизируются», но на самом деле они, если внимательно приглядеться, образуют новый образ-троп:

«Но сердце, как бы ты хотело, чтоб это вправду было так: Россия, звезды, ночь расстрела и весь в черемухе овраг».

Иконический образ, вызываемый двумя последними строчками стиха, являет собой некий глобальный образ метонимического типа, символизирующий душевное состояние пишущего и находящий, по крайней мере отчасти, отзвук в состоянии читающего.

Приведенные нами примеры показывают, как нам представляется, что «знак» сам по себе, вне использующего его сознания не является ни индексом, ни иконой, ни символом. Все эти качества придаются ему именно сознанием человека, вне которого они не имеют смысла. В зависимости от условий деятельности, в которую включен семиозис, тот или иной знак или последовательность знаков может интерпретироваться и осмысляться с различной степенью глубины. При этом – по крайней мере потенциально – существует возможность бесконечной интерпретации каждого знака, выявления в его содержании новых и новых уровней значения. Общая схема движения, по нашим представлениям, выглядит так: от признаков-индексов, с помощью которых воспринимается подавляющее большинство информации об окружающем мире (и в этом смысле сознание носит признаковый характер), к иконическим знакам и от них к условным знакам и знаковым системам, способным функционировать на уровне того, что у Пирса дано как третья трихотомия знаков – термы, пропозиции и аргументы. То, что в образе более или менее целостно, эмоционально окрашено, наглядно и тем самым подчинено принципу гештальта и поэтому непосредственно убедительно, эвристично для мышления, на следующей ступени осмысления может быть описано с помощью терминов и пропозиций, осмыслено с помощью аргументов и умозаключений. Таким образом, дана возможность метаязыка и метауровня семиозиса. Одновременно все эти «чисто знаковые» построения, как об этом догадывался Пирс, не имеют ценности, если они не могут быть интерпретированы с помощью образных структур сознания. Видимо, в этом рациональный смысл пирсовских утверждений о том, что каждая мысль есть знак. Если несколько осовременить Пирса в этом отношении, то можно прочитать его суждения так: всякая высказанная, сформулированная вербально либо с помощью иных условных знаков мысль предполагает наличие в сознании интерпретаторов образных структур, обладающих достаточной степенью интерсубъективности. Интерсубъективность этих образов должна быть такова, чтобы моменты условности, знаковости в этих случаях были ниже некоторого порога, за которым наступает рассогласование коммуникации и совместного мышления общающихся. «Всякий символ о символе», т.е. всякий условный знак, предполагает возможность описания его значения с помощью других символов – тут Пирс абсолютно прав. Но это описание должно покоиться на прочном основании, самым базовым элементом которого выступает общность иконических элементов сознания, над ней надстраиваются правила построения и связывания условных знаков.

Пирс стремился к тому, чтобы связать члены второй трихотомии в некоторое подобие целостного отношения, и указывал, что знак-символ в известной степени включает в себя и индексы, и иконы. Но он не обратил внимания на то, что при несомненной общности всех типов семиозиса и определенной его непрерывности существует и загадка гетерогенности семиотических феноменов: символ невозможно генетически вывести не из иконы, не тем более из индекса.

Таким образом, мы видим, что классический прагматизм в лице Пирса вплотную подошел к идее знакового опосредования сознания в целом и отдельных его проявлений (мышления и представления). Однако пирсовская семиотика, конципированная и построенная как логика, из которой само сознание («психологизм!») последовательно элиминировалось, не смогла стать адекватным инструментом анализа сознания. Это обстоятельство достаточно ясно было осознано последователем Пирса Ч.В. Моррисом, сделавшим радикальную попытку использовать достижения семиотики для исследования сознания и поведения.