Александр Подольский – Лучшее. Альманах (страница 33)
— Переезжай к родителям прямо завтра, — говорю я жене утром, отхлебывая молоко из стакана и совсем не ощущая вкуса. — Не задерживайся здесь. Не оставайся одна. Пожалуйста.
Мелисса грустно смотрит мне в лицо. У нее круги под глазами — темные, мрачные круги. Уже который день и никак не сходят.
— Я справлюсь, — говорит жена твердо. И я понимаю, что спорить бесполезно.
Не мне учить Мелиссу благоразумию. И не мне, оставляющему жену здесь одну, просить ее быть осторожной.
— Если ты долго не будешь отвечать на письма — будь уверен, я за тобой приеду, — говорит Мелисса, когда я уже натягиваю сапоги.
Я невесело улыбаюсь и обещаю, в который раз обещаю не молчать.
— И не меняйся, — вдруг тихо говорит жена. — Если ты изменишься, я просто не переживу.
По ее щеке скатывается первая за сегодня слеза.
Слова и строки сливаются перед глазами в цельное полотно, значения и смыслы сплетаются в образы, создают картины. Не те, которые можно купить на ярмарке за четвертак, — живые, полные движения, звуков и запахов. Кровь и разорванная плоть, огонь и безумие, разложение и смерть — я вижу все это яснее комнаты вокруг меня; и она уплывает, отступает куда-то вдаль, пока мой взгляд все быстрее скользит по пергаменту вверх и вниз, перепрыгивает через строку, соединяет буквы по вертикали и диагонали и ловит все новые образы.
Тихий, но настойчивый стук. Медленно, очень аккуратно я кладу письмо обратно на стол. Открываю дверь.
Странная, непропорциональная фигура, непомерно раздувшаяся в талии. Длинные вьющиеся волосы обрамляют овальное лицо. Что-то кажется мне знакомым, но я никак не могу понять, что. Втягиваю носом воздух. Медленно облизываю губы.
— Пит?
Одиночество
— Ой, да как же ж так? Да, разве можно иначе-то? Ведь не о себе радел. О детишках-сиротах. Ведь, кто окромя меня сбережёт их. Не хотел я душегубом становиться. Видит Бог, не хотел. Ведь руки, будто сами всё творили. Спужался я. Слышь, Серко? Дюже спужался.
Серко с пониманием посмотрел на трясущегося Емельяна. Не в себе мужик. Не мудрено. Сеструха его ещё до Пасхи померла, а на него четверых детишек оставила. Емельян-то мужик неплохой, работящий, да криворукий какой-то. Всё у него в невлад выходит. Куда ему такую ораву прокормить? Как-то забредал Емеля в гости. Жалился всё. Серко по-пьяни, да по глупости подсказал, как быть. Да кто ж пьяных слушает? Дурни только.
— Ты, Емеля, хорош по-бабьи причитать. Давай по порядку — чего сделалось-то.
Емельян в сердцах смахнул ещё стакан горькой, да и начал свой сказ.
— Я ведь, Серко, апослятваво совету и впрямь задумался — пойду на большую дорогу. Не с голоду же помирать. Люд разбойный, вольный на торном тракте промышляет. Чем я хужее? Мне много-то не надо. Было бы хлеба вдоволь.
Ага, значить. Бреду по дороге-то, ноги бью. Обозы попадаются, да мужики в них кряжистые, суровые. Не совладать с ими мне. Уж на третий день нутро жрать перестало требовать, да и сам я умаялся. Засел в кущерях у обочины. Слышу — колокольчик. Старуха бредёт. Цыганка. В лохмотьях, да побрякушках. А бельмыу ей белые. Слепая. Меня так и дёрнуло. Цыгане-то завсегда в цацкахходють. А тут — одна, да ещё и слепая. Можа от табора отстала, а можа турнули её, чтоб не кормить.
Сижу, а сердце набатом бухает. Думаю, услышит старая. Изловчился я, схватил цыганку за руку, да и в лес поволок от дороги подале. Она поначалу непонимаюче не сопротивлялась, топала следом и бусами брякала, а потом спохватилась. Затароторила что-то по-своему. А потом как вопьётся когтями мне в руку и тикать. Да, куда там слепошарой от зрячего. Сбил её с ног и насел на старуху. А она как коряга — не согнёшь. Шипит, плюётся. Отпусти, говорит, прокляну. Я уж и рад был бросить, да бежать. Тока она своими руками костлявыми — хвать меня за бороду и душить.
Спужался я. А цыганка бормочет по-свойски и одной рукой глаза мои ищет. Тут и я ейное горло сдавил. Перестала бормотать, лишь бельмами пустыми вращает. Я-то про себя шепчу, прости Господи, отпусти старая, а сам всё давлю. Глядь, а глаза у ей кровью налились. Как у упыря, аж страшно. Обмякла она и я попустил. Сам не ведал, что творю. Сгрёб побрякушки с её шеи и бечь в лес. Долго бёг, будто за мной свора по пятам шла. Изорвался по кустам весь. А как стал, так и понял, что сотворил-то. Ведь грех-то какой. Не хотел же ж убивать. Руки сами, как не мои, были. А глаза её! Как вспомню — волоса дыбом. Ой, дай, что ли, выпить.
Серко наплеснул в стакан.
— Ты, Емеля, уймись. Грех-то — грех, да времена такие, что, гляди, и не смертный. Давно ли смута стихла? Били людей без счёта. Чего греха таить, и я кровью руки перепачкал. Если бы в леса эти не сбёг, давно бы голова с плахи скатилась. Так тогда попы смуту на все четыре стороны крестили. Всё крови самозванца на троне алкали. А они, как-никак, слово Божие несут. А раз уж им можно, то нам и подавно — людям-то тёмным. Стало быть, можно, когда невмоготу.
Емельян отдышался, шмыганул носом, да размазал сырость по усам.
— Ты слухай, Серко. То — не конец. Бёг я по лесу, пока без сил в овраг не скатился. Гляжу в руке цацки цыганские — медные-то. Слышь, Серко — не золотые. И крестик православный на гайтане из конского волосу. Это ж получается, что зазря я жизнь человечью погубил. За горсть меди. И такая меня тоска взяла. Захотелось, как зверю лесному, выть протяжно. Как же я смог-то?
Засыпал я башку себе листвой. Думаю, буду лежать, пока Господь не приберёт. А там росомахи растащат и поделом. Лежал и задремал. Приснилась мне цыганка. Пальцем грозит, а из глаз кровью плещет. И руки у неё, слышь, чёрные.
Очнулся я с криком, а в голове оголосок лишь — «единожды». Чего это значит? Ну, сон на то и есть, чтоб не понимать, да забывать. Как не страшно было, а после побудки попустило. И помирать уже не так хотелось. Да и детишки дома ждут. Они-то в чём повинны?
Побрёл я обратно. А стемнело уж. Слышу, вдалеке голоса и костерок горит. Подкрался, а там два мужика хмельных беседуют. Притаился я и тут чую в бок мне пика упёрлася. Третьего я не доглядел.
— Нукась, давай на свет, — хохотнул он.
А куды деваться? Вышел я к костру.
— Гляньте, браты. Гостя вам привёл.
— Один он?
— Один.
— Что ж ты, дурень, один бродишь? Не звери, так люди удавят.
Опять я затрясся. Чудное дело. Токма сам помереть хотел, а теперь и не хочется вовсе.
— Не бойся, бродяга. Выпей, да ночуй здесь. А утром иди куда хошь.
Выпил я, да и окосел сразу. Никак три дня постился, а тут натощак — на тебе. И хорошо стало. Поленья в костерке потрескивают, мужички о своём балабонят. И, как зельем сонным, с ног повалило.
Видать, долго спал. Солнце уж припекать стало, а я лежу, и подниматься не охота. Тишина. На руки свои — глядь, а пальцы как в саже — черные. Вскочил я. Зола в костре уж истлела давно, а мужички как лежали вповалку, так и поснули. Хотел было толкнуть, откланяться за ночлег. А они мёртвые. Слышь, Серко. Как есть — мёртвые. Двое у кострища, а третий к дереву прислонился. А рожи у всех чёрные.
Меня тогда, как толкнуло, — видать зельем, что пили потравились. А я глотнул нет-ничего и только пальцы опалило.
— Во, как? — Серко оживился. — И чего ты?
— Чего-чего. Побёг. Да не далеко. Ведь, думаю, не с пустыми руками люди шли. Им-то теперь ни к чему. Прокрался назад. Чего боялся — непонятно. Мертвяки ведь. Лежат и не трепыхаются. Обшарил полянку и карманы ихние.
— Ну? — Серко аж привстал.
— Да хорошо набрал. Деньги медной, да серебряной — целую горсть, соли узел с полпуда. Купцы видать, аль разбойники.
— Ну, чего ещё взял?
— Дык, убёг я. Ветка где-то хрустнула и выпь заухала. Спужался и побег. Вроде, не виноват, а на душе тревожно. Будто я их порешил.
— От, дурень. Кто ж на ночлеге добро в карманах хоронит. Нужно было под деревьями, в корнях пошарить. Небось, там побогаче схоронено.
— Да не до того было. Вот. Два дня в лесу хоронился, а посля плюнул, да на ярмарку побрёл. Набрал зерна, гостинцев, да сладостей детям. Напросился в обоз к мужичку. Он в нашу сторону ехал. Весёлый такой. Всю дорогу радовался, да болтал. К дочке на свадьбу ехал, гостинцы вёз. Лошадка у него неказистая, да, как будто, устали не знает. Трюхала всю ночь без остановки, пока мы спали.
Серко зевнул и потянулся за бутылью и замер от слов Емельяна.
— Помер наутро мужик. Лицо чёрное, как в саже перепачканное. И у меня ладони тоже… сгрёб я своё добро и к дому. А лошадёнка его дальше повезла. Дочке подарок…. Наливай, что ли?