реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Плотников – Молчаливое море (страница 31)

18

— Хорошо, чуток обожди, Шура. Я только тетке Аграфене скажусь. Я мигом обернусь! — Она хлопнула калиткой.

Я отыскал на дне сундука патронташ. Из его гнезд торчали позеленевшие латунные гильзы. Несколько штук оказались заряженными, Я выбрал две самые закисшие, вставил в ружейные стволы. Вышел на крыльцо и, вскинув «тулку», салютнул дуплетом в рогожное зимнее небо. Собаки со всех концов села откликнулись на выстрелы радостным лаем.

Из двери пригона выглянула встревоженная мама.

— Ты чего балуешься, сын? — крикнула она. — Всю деревню всполошилі Вот оштрафует участковый, будешь знать, как во дворе палить...

— Пускай штрафует, мама! Не обеднеем. Это я патроны проверяю — не отсырели ли капсюли.

— Ступай за околицу и пали себе за милую душу, — для порядка поворчала мама, бросая на меня вовсе не сердитые взгляды.

Оля вернулась через полчаса. Забегала домой — переменить валенки на подшитые кожей лесоброды.

Мы пошли к бору прямиком через огороды. Этот путь выбрал я, угадав, что не хочется Оле идти проулком мимо своей избы.

Мягко проседала под ногами взрыхленная лопатами и не успевшая промерзнуть земля, кое-где на снегу пестрели плетенки заячьих следов. Знать, не права мама: до сих пор наведываются русаки в село полакомиться капустными кочерыжками.

На заокольной стороне Быстрянки мы с Олей постояли немного, полюбовались селом, которое отсюда было видно все, словно на печной заслонке. Зима породнила все избы. Засыпала снегом и добротные железные крыши, и прохудившиеся от времени тесовые. А изо всех труб вырастали прямые, высокие дымы, будто перед дальним плаванием поднимала пары бревенчатая эскадра.

Сравнение это показалось мне удачным, и я сказал о нем Оле.

— Ты просто бредишь своим морем, — вздохнула она. — И чем только оно тебя завлекло?

— Тем же, чем и ты! — воскликнул я. — Характером своим, гордым, непокорным...

— Я тебя всерьез спрашиваю, а ты мне балагурки...

— Я всерьез и отвечаю, Оленька. Знаешь, один из писателей-маринистов, Стивенсон, кажется, или наш Станюкович, не помню, сравнивал морскую романтику с неизлечимой болезнью. Только заболевают ею самые сильные, самые смелые люди. А разве я не сильный, разве я не смелый?! — Я подхватил ее па руки и кружил до тех пор, пока у самого не замельтешило в глазах.

— Ты сибирский медведь,— негромко рассмеялась она.

— Ага. Только не засоня, а шатун. Не удержать меня возле берлоги. Хочется весь свет обойти, людей посмотреть. Представь на минутку, Оля, огромный пустынный океан, ни дымка в нем, ни чайки... И вот через много-много дней на горизонте появляется земля. Давным-давно открытая, может, еще самим Магелланом. Но для тебя она загадочная, незнаемая! И пока ты не ступил на нее ногой — ты тоже Магеллан. Разве это не здорово, Олеся? Честное слово, если бы я не попал в моряки, то выучился бы хоть на паровозного машиниста. Ездил бы в Москву за песнями!

— Видишь, какие мы с тобой несхожие,— снова вздохнула она, — ты бродяга, а я домоседка. Мечтаю о своей маленькой хатке, сад возле нее хочу вырастить. И чтоб ты всегда был подле меня. Знал бы ты, как я ненавижу это твое море! По ночам заснуть не могу оттого, что оно в ушах у меня журчит...

— Под водой оно тихое, Олеся, молчаливое и холодное.

— Хоть тихое, хоть громкое, все одно оно для меня злой разлучник.

— Олеся, родная моя! А помнишь, как пели мы в тайге, у костра, песню о бригантине? Ты же любила ее: «Пьем за яростных, за непокорных, за презревших грошевой уют!..»

— Когда это было, — грустно усмехнулась она. — Была я в ту пору просто желторотой девчонкой...

— А теперь, Олеся? Неужто ты стала совсем другой?

— Теперь, говоришь? Теперь я узнала, почем каждый день жизни. Глянь, руки у меня красные, как гусиные лапы. Оттого что я ими сепаратор верчу. Куда уж мне с такими руками путешествовать!

— А я знаю, Олеся, стоит тебе только увидеть море, ты сама в него влюбишься и станешь настоящей морячкой!

— Ах, перестань, Шура! Не хочу я больше слышать о твоем море! — крикнула она и рванулась вперед. Серый платок замелькал в подрослом сосняке.

Я кинулся за нею вдогонку, стараясь ступать в ее следы. Есть в наших краях такое поверье: если долго пройдешь след в след за суженой, будешь с нею век вековать.

Настиг я ее не скоро. Сграбастал разгоряченную, запорошенную снегом, стал целовать ее щеки, губы. Она обмякла на моих руках.

— Оля, Оленька, Олеся моя! Я тебе все уши проторочил своей любовью, а ты ни разу не сказала, что любишь меня...

— Разве ты без того не понимаешь, Шура?

— Не хочу понимать! Хочу слышать, каждый день, каждый час!

Она прижалась ко мне, ласковая и вздрагивающая, просунула в рукава моего полушубка свои теплые руки.

— Родной мой, единственный, — едва слышно прошептала она.

Снегу на тропинках почти не было. Он осел на вершинах матерых, раскидистых деревьев. Кое-где на мшистой земле огневицей расползались кружева спелой морошки. Притомленная морозцем, она кровинками оттаивала во рту. Грозди оранжевых ягод сгибали ветки рябин. Гибкая нагая лиственница стыдливо прислонялась к корявому боку кедра.

Из дупла высунула пегую, любопытную мордашку белка. Я потянул из-за спины ружье.

— Оставь, Шура, — придержала ствол Оля. — Забыл, что ли: не охотятся здесь.

— Да я просто пугануть ее хотел, чтобы не подглядывала за нами.

— Сам ты тоже переменился,— усмехнулась Оля, опуская руку, — мудреный стал, непонятный...

Она уводила меня все дальше и дальше, и я послушно следовал за ней. Миновали кедровники, углубились в дикую тайгу. Я смотрел по сторонам, пытаясь признать знакомые места. Куда там! Заросли кедрачом когдатошние грибные поляны, скрошились кочки на посохших топях, обмелели, а может, пробили другие русла лесные ручьи. Время меняло лицо земли даже без помощи людей.

Мы прошли тропой через Кистеневскую падь. В детстве нам не позволяли ходить в тайгу дальше ее. Стращали лешим, злыми разбойниками. Сколько разочарований принес нам впоследствии родительский обман!

Заброшенное зимовье одиноко чернело на рыжем, глинистом бугре. Крыша избушки сбекренилась от старости, стены подперты толстыми жердями. Но ветхую постройку до сих пор берегли, в шишкобой ночуют здесь промысловики.

— Куда мы? — хотел спросить я, но Оля прижала мои губы ладонью.

Она сама отворила плотно пригнанную дверь. Внутри избы был нежилой дух, углы покрылись зеленоватой щетиной плесени. Давно, видать, не заглядывали сюда люди. Но стекла в окошке целы, подновлена каменка, а перед ее топкой оставлена вязанка дров. По таежному обычаю, постояльцы, уходя, заготовили топливо для следующих.

Я перешагнул порог избы и остановился в недоумении, а Оля обвила мою шею руками.

— Желанный мой, — прошептала она. — Как я буду тосковать одна...

Я поднял ее, полегчавшую, словно пушинка, и отнес на прикрытую запашистым сеном лежанку.

— Погоди, Шурок, — ласково отстранила она меня, — давай сперва в горнице приберем.

Еловой лапой она подмела пол, а я, нашарив в печурке коробок спичек, затопил каменку. Сухие поленья занялись разом, в избе мигом потеплело.

— Вот теперь все, как на свадьбе... — целуя меня, сказала Оля.

Глава 12

«В армии подражают тем, кого любят. Это извечная истина. Я не раз ловил себя на том, что подражаю своему первому командиру, Котсу. В моих командах появлялись его интонации, даже некоторые его словечки я невольно перенял. Ну и что же в этом плохого?

Ведь когда я терялся, прильнув к перископу, И когда меня качка за душу брала, Он меня не жалел, по плечу мне не хлопал, Но суровость его мне поддержкой была...

Интересно, будет когда-нибудь кто-то подражать мне?..»

Не спится Кострову. Чуть забрезжило за окном, и он уже на ногах. Выкатывает из-под койки тяжелые гантели и отправляется на улицу. Двадцатиминутная зарядка, затем холодный душ, и получен запас бодрости на целые сутки.

Когда с полотенцем через плечо он возвращается в свою комнату, возле двери обнаруживает Геньку Лапина.

— Тебе чего? — растерянно спрашивает Костров.

— Я к вам, — отвечает матрос.

— Заходи...

Генька несмело переступает порог, мнет в ручищах бескозырку.

— Ну говори, зачем пришел. Я слушаю.

Но матрос продолжает молча уродовать пружинный каркас бескозырки.

— Чего ты маешься? Говори.