Александр Плотников – Молчаливое море (страница 22)
— Я спрашиваю их курс! — сердито обрывает Костров.
— Лежат на курсе сближения!
— Лево на борт! Боцман, ныряй на глубину!
— Зря погружаемся,— негромко говорит Левченко. Это его первые слова, произнесенные за все время уклонения от атаки. — Внизу звуковой канал. Наоборот, надо подвсплыть...
— Здесь командую я! — Голос Кострова необычно резок. — Боцман, погружайтесь!
Лицо старпома темнеет. Он опускает голову и склоняется над своими таблицами.
Разноцветные линии на маневренном планшете неумолимо сближаются. Оттого, видно, так повеселел посредник.
— Право на борт! Дробь, оставить руль прямо!
«Главное — без психа», — мысленно успокаивает себя Костров.
— Стоп левый мотор! Штурман, обстановка?
— Ведем на хвосте, товарищ командир...
— Стоп оба мотора!
— Дифферентуемся на нос. Теряем глубину! — Это уже хрипловатый басок Тятько.
— Левый малый вперед! Оба малый вперед!
Противолодочные корабли перестроили ордер. Один из них резко сбавил ход, наводит остальных, идущих самым полным. Это уже похоже на боевой курс.
— Право на борт! Стоп левый мотор!
Поздно... Где-то совсем рядом лопается граната, обозначающая серию глубинных бомб. Накрытие! Сегодня море было молчаливым союзником тех, кто наверху.
— Разрешите отбой боевой тревоги? — спрашивает Левченко у командира.
Тот не отвечает, хотя по-прежнему стоит рядом. Тогда Левченко неторопливо сворачивает свою бухгалтерию.
— Командуйте всплытие, старпом, — секунду спустя приходит в себя Костров.
Солнце забралось уже на самую макушку неба. «Неужто полсуток провели под водой?» — мысленно удивляется посредник. Для него время пролетело, словно один миг.
Солнечные блики рыбьей чешуей поблескивают на изгибах ленивой зыби. Шторма как не бывало. Сменившийся ветер разом прибил волну.
Чуть погодя к лодке приближается и насмешливо кланяется ей один из противолодочных кораблей. На парусиновом обвесе мостика у него алеет призовая звезда.
— Заслуженный противник! — цокает языком замполит Столяров. — Такому и проиграть не стыдно!
Хитер замполит, но Костров благодарен ему за моральную поддержку.
— Сигнальщик! — командует он.— Передайте семафор на МПК! Комдиву. Один — ноль в вашу пользу. В долгу не останусь. Костров.
С минуту он глядит на то, как сигнальщик, хлопая жалюзи прожектора, складывает в текст точки и тире. Потом отворачивается и передает по боевой трансляции вниз:
— Штурман, проложите курс в базу!
Перед самым моим приездом прошли в Кострах ядреные ливневые дожди. Подоспели они в самую тютельку, и трава после них вымахала выше колен. Косить ее было легко и радостно. На делянке я встал в ряд следом за мамой и, поплевав на ладони, взялся за потемневший, отшлифованный отцовскими руками черенок литовки.
— Ну, бог в помощь, сын! — сказала мама, с первым замахом выступая вперед.
Пахучим зеленым веером легла вокруг ее ног скошенная трава. «Вжик-вжик» — тенькнуло жало моей косы и... глубоко врезалось в землю. Я торопливо выдернул его и, размахнувшись вдругорядь, снова поднял дерн.
— Совсем разучился ты, Саня, крестьянствовать, — ласково и грустно улыбнулась мама.
— Погоди, приноровлюсь! — не сдавался я, пучком травы счищая с острия черные с белыми прожилками комья дерна. Потом снова поднял косу и с добрым замахом пошел за мамой
«Дзень!» — опять ойкнуло жало, втыкаясь носом в узловатый комель.
— Повыше литовку веди, Санечка! — оглянувшись, подсказала мама.
Через час-полтора я оставил ее далеко позади. Тихо вздыхая, ложилась к моим ногам трава. Пахла она земляникой и медом. С мохнаток клевера поднимались тяжелые шмели. Иногда они не успевали взлететь и натужно гудели, выбираясь из-под рухнувшего валка.
Дышалось вольготно. Раззуделись сильные руки и сами поспевали за литовкой, а со лба и щек трусились в скошенную траву горячие росинки пота. Снял я форму — и снова стал сельским парнем, охочим до крестьянской работы. Словно никуда не уезжал из Костров. А все недавнее — и бегство на край света, и буксир «Бриз», и военно-морское училище — казалось удивительным сном.
К полудню, когда я по второму ряду прокашивал свою делянку, ненароком засек перепелку. Видать, затаилась она в гнезде и вспорхнула, когда зазвенела над ним коса. Упал на стерню лишь кровавый ошметок перьев. А в гнезде осиротели четыре серых, едва оперившихся птенца. Я принес их вместе с гнездом к артельному навесу, под который со всей луговины собирались полдничать косари.
— Загинут они теперь без матки,— вздохнула Оля, глянув на моих перепелят. — Глупыши еще совсем.
Она тронула пальцем морщинистую головку птенца, и тот с беззвучным писком разинул широкий желтый клюв.
Оля поднялась с травы и улыбнулась мне заметно припухшими губами. А по всему моему телу растеклась горячая истома: вспомнилось, как до зорьки мучил я эти губы.
Мама разложила на столешнице узелок с едой, позвала нас обедать.
— Стесняться нечего, сношенька, — сказала она, углядев, что редко протягивает Оля руку к расстеленному платку. — Будешь робить много, а есть не вдоволь, пропадет румянец-то. А девка без румянца — что утро без зорьки.
Годы так и не примирили двух безмужних баб — маму и Акулину Лапину. Не помирили их ни седина, ни взрослые дети. К тому же с недавних пор пристрастилась к хмельному Акулина. На потеху всему селу горланила она по вечерам разухабистые песни, залив медовухой бесстыжие глаза. А Ольге пришлось бросить школу, чтобы поднять на ноги младшего братишку. Отработав смену на молоканке, торопилась она домой — варить щи и латать прохудившиеся Генькины рубашонки.
Часто, когда запьяневшая Акулина валилась кулем на чужую завалинку, Ольга приходила за ней, не корила и не плакала, а просто брала мать под руку и вела ее под насмешливыми взглядами и пересудами...
Ох, какими короткими оказались мои отпускные недели! Не успел я оглянуться, как остались считанные денечки. И все жаднее и крепче становились Олины поцелуи, будто не терпелось ей нацеловаться на целый год вперед. Разговоров про любовь и клятв она не любила. Когда шептал я ей ласковые слова, она прижимала ладонью мои губы.
— Неча меня цуцкать, как кутенка, Санечка, — говорила она. — Лучше еще разок поцелуй...
В деревне все на виду. Тайны за пряслом не укроешь.
— Баяли мне, Лександра, будто ты Акулькину Ольгу берешь? — спросил меня как-то колхозный мельник Трифон Кудинов.
Был он слегка под хмельком, его хитрые глазки едва виднелись меж набухших век. Не раз штрафовали Трифона за самогон, грозились с мельницы прогнать, но лучше его никто не умел управляться с жерновами и крупорушками. Поэтому легким бывало ему прощение.
— На свадьбу, чай, кликнешь? — осклабился мельник. — Люди бают, я Ольге сродственником прихожусь! Хи-хи-хи...
Был когда-то Трифон невенчанным Акулининым мужем. Болтали даже, что Геньку от него прижила непутевая баба. Может, и взаправду от мельника у мальчишки плутовские коричневые зенки.
— Время придет, приглашу, дядя Трифон, — ответил я вполне серьезно.
— Смотри не обойди старика, — хмыкнул он в бороду. — И будь ласка, коньяков на меня не переводи. Поднеси лучше нашей, хлебной!
Я уже складывал чемодан, когда пожаловал к нам в избу негаданный гость — сам колхозный председатель Иван Гордеевич Емелин. Мама кинулась в лавку за бутылкой «Померанцевой». Другой водки не завезли в Костры тем летом.
— Зря гоношишься, Петровна, — сказал председатель. — Не на смотрины пришел...
Но от чарки не отказался. Крякнув, опрокинул ее единым духом.
Председатель наш — человек бывалый. Пришел с войны полным кавалером солдатского ордена Славы, но больше тем гордился, что от Ленинграда до самого Кенигсберга дошел без единой царапины.
«Пуля, она труса чаще метит, — любил приговаривать Иван Гордеевич, — а храбрый, ежели и гибнет, то на тот свет отправляется со свитой из вражьих упокойников».
Только после второй рюмки открылся председатель, зачем пришел.
— Крепко ты нас обидел, Александра, своим убегом. Из-за одной ерепенистой бабы на все село хулу положил. Или бы не нашлось в Кострах на «селедку» твою управы? Да не в ней суть дела, — сказал он, разливая остатки водки. — Петровна! — окликнул он маму. — На-ка трешницу, сходи в лавку за моим паем. Зарок давал до уборочной в рот не брать, да сынок твой раззадорил. Так вот что я сказать хочу, — повернулся ко мне Иван Гордеевич. — Слишком легко вы, нонешние, корни свои из землицы выдираете. Этак скоро заколотите горбылями все окна, и поминай, где стояло село Костры! Нет у вас фамильной гордости. Птица и та завсегда в одном краю гнездится. А вы человеки! Шатунами разбредаетесь по белу свету — можа, за красивой долей, можа, за длинным рублем гоняетесь! Ну-ка, давай выпьем, что ли, злость свою заполощем!
Выпив водку, он положил на мое плечо тяжелую, бугристую руку.
— Чего тебя понесло на край земли, Александра? Батя твой, а мой друг Володька, плугом недопахал, топором недомахал... Его долг на твоей совести остался! Вот что, матрос: отслужишь, и вертайся обратно в село. На колхозный счет в институт тебя пошлем. Нам свои специалисты до зарезу нужны, чужие-то негусто в наши края едут. Дом твой перестроим, двухэтажный, с балконом, на городской манер отгрохаем. Дай срок, такого здесь наворочаем, что другие диву даваться будут. Для всего этого руки рабочие нужны, Александра. Чуешь? Много рук требуется...