реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Плотников – Молчаливое море (страница 22)

18

— Я спрашиваю их курс! — сердито обрывает Костров.

— Лежат на курсе сближения!

— Лево на борт! Боцман, ныряй на глубину!

— Зря погружаемся,— негромко говорит Левченко. Это его первые слова, произнесенные за все время уклонения от атаки. — Внизу звуковой канал. Наоборот, надо подвсплыть...

— Здесь командую я! — Голос Кострова необычно резок. — Боцман, погружайтесь!

Лицо старпома темнеет. Он опускает голову и склоняется над своими таблицами.

Разноцветные линии на маневренном планшете неумолимо сближаются. Оттого, видно, так повеселел посредник.

— Право на борт! Дробь, оставить руль прямо!

«Главное — без психа», — мысленно успокаивает себя Костров.

— Стоп левый мотор! Штурман, обстановка?

— Ведем на хвосте, товарищ командир...

— Стоп оба мотора!

— Дифферентуемся на нос. Теряем глубину! — Это уже хрипловатый басок Тятько.

— Левый малый вперед! Оба малый вперед!

Противолодочные корабли перестроили ордер. Один из них резко сбавил ход, наводит остальных, идущих самым полным. Это уже похоже на боевой курс.

— Право на борт! Стоп левый мотор!

Поздно... Где-то совсем рядом лопается граната, обозначающая серию глубинных бомб. Накрытие! Сегодня море было молчаливым союзником тех, кто наверху.

— Разрешите отбой боевой тревоги? — спрашивает Левченко у командира.

Тот не отвечает, хотя по-прежнему стоит рядом. Тогда Левченко неторопливо сворачивает свою бухгалтерию.

— Командуйте всплытие, старпом, — секунду спустя приходит в себя Костров.

Солнце забралось уже на самую макушку неба. «Неужто полсуток провели под водой?» — мысленно удивляется посредник. Для него время пролетело, словно один миг.

Солнечные блики рыбьей чешуей поблескивают на изгибах ленивой зыби. Шторма как не бывало. Сменившийся ветер разом прибил волну.

Чуть погодя к лодке приближается и насмешливо кланяется ей один из противолодочных кораблей. На парусиновом обвесе мостика у него алеет призовая звезда.

— Заслуженный противник! — цокает языком замполит Столяров. — Такому и проиграть не стыдно!

Хитер замполит, но Костров благодарен ему за моральную поддержку.

— Сигнальщик! — командует он.— Передайте семафор на МПК! Комдиву. Один — ноль в вашу пользу. В долгу не останусь. Костров.

С минуту он глядит на то, как сигнальщик, хлопая жалюзи прожектора, складывает в текст точки и тире. Потом отворачивается и передает по боевой трансляции вниз:

— Штурман, проложите курс в базу!

Перед самым моим приездом прошли в Кострах ядреные ливневые дожди. Подоспели они в самую тютельку, и трава после них вымахала выше колен. Косить ее было легко и радостно. На делянке я встал в ряд следом за мамой и, поплевав на ладони, взялся за потемневший, отшлифованный отцовскими руками черенок литовки.

— Ну, бог в помощь, сын! — сказала мама, с первым замахом выступая вперед.

Пахучим зеленым веером легла вокруг ее ног скошенная трава. «Вжик-вжик» — тенькнуло жало моей косы и... глубоко врезалось в землю. Я торопливо выдернул его и, размахнувшись вдругорядь, снова поднял дерн.

— Совсем разучился ты, Саня, крестьянствовать, — ласково и грустно улыбнулась мама.

— Погоди, приноровлюсь! — не сдавался я, пучком травы счищая с острия черные с белыми прожилками комья дерна. Потом снова поднял косу и с добрым замахом пошел за мамой

«Дзень!» — опять ойкнуло жало, втыкаясь носом в узловатый комель.

— Повыше литовку веди, Санечка! — оглянувшись, подсказала мама.

Через час-полтора я оставил ее далеко позади. Тихо вздыхая, ложилась к моим ногам трава. Пахла она земляникой и медом. С мохнаток клевера поднимались тяжелые шмели. Иногда они не успевали взлететь и натужно гудели, выбираясь из-под рухнувшего валка.

Дышалось вольготно. Раззуделись сильные руки и сами поспевали за литовкой, а со лба и щек трусились в скошенную траву горячие росинки пота. Снял я форму — и снова стал сельским парнем, охочим до крестьянской работы. Словно никуда не уезжал из Костров. А все недавнее — и бегство на край света, и буксир «Бриз», и военно-морское училище — казалось удивительным сном.

К полудню, когда я по второму ряду прокашивал свою делянку, ненароком засек перепелку. Видать, затаилась она в гнезде и вспорхнула, когда зазвенела над ним коса. Упал на стерню лишь кровавый ошметок перьев. А в гнезде осиротели четыре серых, едва оперившихся птенца. Я принес их вместе с гнездом к артельному навесу, под который со всей луговины собирались полдничать косари.

— Загинут они теперь без матки,— вздохнула Оля, глянув на моих перепелят. — Глупыши еще совсем.

Она тронула пальцем морщинистую головку птенца, и тот с беззвучным писком разинул широкий желтый клюв.

Оля поднялась с травы и улыбнулась мне заметно припухшими губами. А по всему моему телу растеклась горячая истома: вспомнилось, как до зорьки мучил я эти губы.

Мама разложила на столешнице узелок с едой, позвала нас обедать.

— Стесняться нечего, сношенька, — сказала она, углядев, что редко протягивает Оля руку к расстеленному платку. — Будешь робить много, а есть не вдоволь, пропадет румянец-то. А девка без румянца — что утро без зорьки.

Годы так и не примирили двух безмужних баб — маму и Акулину Лапину. Не помирили их ни седина, ни взрослые дети. К тому же с недавних пор пристрастилась к хмельному Акулина. На потеху всему селу горланила она по вечерам разухабистые песни, залив медовухой бесстыжие глаза. А Ольге пришлось бросить школу, чтобы поднять на ноги младшего братишку. Отработав смену на молоканке, торопилась она домой — варить щи и латать прохудившиеся Генькины рубашонки.

Часто, когда запьяневшая Акулина валилась кулем на чужую завалинку, Ольга приходила за ней, не корила и не плакала, а просто брала мать под руку и вела ее под насмешливыми взглядами и пересудами...

Ох, какими короткими оказались мои отпускные недели! Не успел я оглянуться, как остались считанные денечки. И все жаднее и крепче становились Олины поцелуи, будто не терпелось ей нацеловаться на целый год вперед. Разговоров про любовь и клятв она не любила. Когда шептал я ей ласковые слова, она прижимала ладонью мои губы.

— Неча меня цуцкать, как кутенка, Санечка, — говорила она. — Лучше еще разок поцелуй...

В деревне все на виду. Тайны за пряслом не укроешь.

— Баяли мне, Лександра, будто ты Акулькину Ольгу берешь? — спросил меня как-то колхозный мельник Трифон Кудинов.

Был он слегка под хмельком, его хитрые глазки едва виднелись меж набухших век. Не раз штрафовали Трифона за самогон, грозились с мельницы прогнать, но лучше его никто не умел управляться с жерновами и крупорушками. Поэтому легким бывало ему прощение.

— На свадьбу, чай, кликнешь? — осклабился мельник. — Люди бают, я Ольге сродственником прихожусь! Хи-хи-хи...

Был когда-то Трифон невенчанным Акулининым мужем. Болтали даже, что Геньку от него прижила непутевая баба. Может, и взаправду от мельника у мальчишки плутовские коричневые зенки.

— Время придет, приглашу, дядя Трифон, — ответил я вполне серьезно.

— Смотри не обойди старика, — хмыкнул он в бороду. — И будь ласка, коньяков на меня не переводи. Поднеси лучше нашей, хлебной!

Я уже складывал чемодан, когда пожаловал к нам в избу негаданный гость — сам колхозный председатель Иван Гордеевич Емелин. Мама кинулась в лавку за бутылкой «Померанцевой». Другой водки не завезли в Костры тем летом.

— Зря гоношишься, Петровна, — сказал председатель. — Не на смотрины пришел...

Но от чарки не отказался. Крякнув, опрокинул ее единым духом.

Председатель наш — человек бывалый. Пришел с войны полным кавалером солдатского ордена Славы, но больше тем гордился, что от Ленинграда до самого Кенигсберга дошел без единой царапины.

«Пуля, она труса чаще метит, — любил приговаривать Иван Гордеевич, — а храбрый, ежели и гибнет, то на тот свет отправляется со свитой из вражьих упокойников».

Только после второй рюмки открылся председатель, зачем пришел.

— Крепко ты нас обидел, Александра, своим убегом. Из-за одной ерепенистой бабы на все село хулу положил. Или бы не нашлось в Кострах на «селедку» твою управы? Да не в ней суть дела, — сказал он, разливая остатки водки. — Петровна! — окликнул он маму. — На-ка трешницу, сходи в лавку за моим паем. Зарок давал до уборочной в рот не брать, да сынок твой раззадорил. Так вот что я сказать хочу, — повернулся ко мне Иван Гордеевич. — Слишком легко вы, нонешние, корни свои из землицы выдираете. Этак скоро заколотите горбылями все окна, и поминай, где стояло село Костры! Нет у вас фамильной гордости. Птица и та завсегда в одном краю гнездится. А вы человеки! Шатунами разбредаетесь по белу свету — можа, за красивой долей, можа, за длинным рублем гоняетесь! Ну-ка, давай выпьем, что ли, злость свою заполощем!

Выпив водку, он положил на мое плечо тяжелую, бугристую руку.

— Чего тебя понесло на край земли, Александра? Батя твой, а мой друг Володька, плугом недопахал, топором недомахал... Его долг на твоей совести остался! Вот что, матрос: отслужишь, и вертайся обратно в село. На колхозный счет в институт тебя пошлем. Нам свои специалисты до зарезу нужны, чужие-то негусто в наши края едут. Дом твой перестроим, двухэтажный, с балконом, на городской манер отгрохаем. Дай срок, такого здесь наворочаем, что другие диву даваться будут. Для всего этого руки рабочие нужны, Александра. Чуешь? Много рук требуется...