Александр Плотников – Молчаливое море (страница 17)
А на селе все оставалось прежним. Каждое утро орали на плетнях драчливые петухи, возле колодезных журавлей бренькали ведрами хлопотливые хозяйки, с гиком носились по улицам, загребая пыль босыми ногами, мы — ребятишки.
Зато непривычно тихими стали деревенские вечера. Не взметнется возле окон озорная частушка, не услышишь возле кооперативного ларька занозистой пьяной похвальбы. И не верилось, что надолго ушли молодые костровские мужики. Я все ждал, когда стукнет наша калитка и раздастся во дворе веселый отцовский смех. Ведь, уезжая на районный призывной пункт, он приласкал маму и сказал:
— Утри нюни, Настасья. Всей Расеей мы враз расколотим гитлеряку. Может, еще к уборочной домой возвернемся.
Но подошел сентябрь, и на пажить вышли бабы со стариками да голенастые подростки. Потом скрылась под снегом стерня, а война все не кончалась. Разве мог я угадать детским своим умом, что продлится она еще целых четыре года?!
Позже я узнал, что все это время страна сидела на голодном пайке. Мы же не испытывали настоящей нужды. Нашим кормильцем и поильцем был лес. Уйма в нем грибов и ягод — не ленись, собирай. А куропатки и зайцы дуриком лезли в силки из балалаечных струн. Земли в костровских огородах было сколько хочешь, картошку сыпали в погреба без счета. Не хватало лишь соли и спичек, но приучились обходиться без них.
Только достала и нашу таежную даль война. По первопутку привезли домой Филиппа Лапина, знатного охотника-медвежатника, не единожды сходившегося сила на силу с бурым хозяином тайги. А теперь привезли его колченогим, ссадили на руках с грузовика, как малого дитятю.
Все село побывало на лапинском подворье. Старики молча тянули с голов треухи, а солдатки принимались голосить, жалея пропащую Филиппову красоту. Инвалид сидел насупясь, пряча под рядном култышки ног. И только когда доняли его расспросами — зачем отступает Красная Армия, пошто отдает ломоть за ломтем Белоруссию, Украину, Псковщину, — зло прохрипел:
— Танков у него — бяда! Самолетов — бяда! Куда там... — И отрешенно махнул рукой.
А в феврале сорок второго почтарь принес горе в наш дом.
— Извиняй меня, Настасьюшка,— прошептал дед, протягивая маме похоронку.
Шуршала о стену избы поземка, выл на чердаке зимовик; мы сидели возле окна, не зажигая огня. Я ревел во всю дурнинушку, а мама — та не всплакнула даже. Утирая слезы, я обидчиво косился на нее, а назавтра увидел, что стало с нею за одну ночь. Будто в муке обваляли ей голову.
Не хотел я верить казенной бумажке и всю войну ждал письма от отца. Когда стали носить за него пенсию, я все боялся: придет отец домой и заставят нас возвращать эти деньги обратно.
Потом, когда закончилась война, а я повзрослел и убедился в непоправимости потери, я позавидовал соседской девчонке Ольке Лапиной, у которой вовсе не было отца. Не надо было ей отвыкать от его грубоватых ласк, щетинистых щек и пропахших махоркой усов.
Изба Лапиных стояла в нашем же проулке, даже колодец был общим на два двора. Только мама не дружила с теткой Акулиной.
— Ясное дело, — посмеивалась Олькина матушка. — С каких статей Настюхе меня жаловать? Довольно с меня того, что ее Володька жаловал! Оттого и злобится... Сама виновата. Не знала, чем мужика возле подола держать. Чересчур покорной была, а мужиков-то больше к бедовым тянет...
Сама тетка Акулина с легким сердцем сходилась и расходилась с хахалями. Кто-то из них оставил ей на память Ольку, а после войны с заблудшим солдатом прижила она еще и сына Геньку.
— Пущай кукует себе, — прослышав про соседкины байки, отмахивалась от сплетен мама. — Чего возьмешь с кукушки пустоголовой? Она с девок такая: кто глянул в очи, того и под крыло...
Только зря трепала Акулина про моего батяню. Любил он выпить с дружками, но маму не обижал. Хмельной, молча ложился на лавку, а проспавшись, грабастал маму в охапку и лялькал во дворе на виду у всего села. А она, смеясь, отбивалась от его поцелуев.
Мама не запрещала мне водиться с Олькой Лапиной, зато тетка Акулина терпеть меня не могла. Даже наградила меня обидным прозвищем «тюфтяй губатый». Частенько слышал я за соседским плетнем плач своей босоногой товарки и злорадную приговорку ее матери:
— Не водись с «тюфтяем»! Не водись с «тюфтяем»!
Подружки чурались Ольки. Не умели они играть в мальчишечьи Ольгины игры и боялись ее кулаков. Даже пацанам доводилось пробовать ее затрещин. Платьев Ольга не носила. Летом она моталась в коротких трусишках, а зимой напяливала ватные штаны стеганки. Оттого, верно, мы, мальчишки, совсем ее не стеснялись, да и она порой с интересом глазела на то, кто из нас дальше пустит свою струю. Пожалуй, это было единственное, чего Ольга не могла.
Соседи выговаривали Акулине за потоптанные грядки и разбитые окна, и она жестоко драла дочь за космы, запирала на целые дни в овечьем пригоне. В отместку матери Ольга ножницами откромсала свои косы, а в лопухах за пригоном мы прокопали лаз, через который она удирала на свободу.
— Какая скорлупка, таково и ядрышко, — судачили богомольные деревенские старухи, смотря на торчащие космы и поцарапанные ноги отчаянной девчонки. — Сызмальства, видать, играет в ней матернина кровушка!
Зато в нашем доме привечали Ольгу. Мама часто зазывала ее в горницу, потчевала шаньгами и пирожками с маком.
— Знаю небось, чего она моей Ольгушке в глаза заглядывает, — насмехалась тетка Акулина. — Пытает, не Володькина ли порода. Зря мается, у меня таких, как он, боле, чем проса в метелке, перебывало! Пожила я весело, зато помирать не страшно будет!
Я был всего на год старше Ольги, но в школе обогнал ее на целых три класса. Поэтому нередко помогал подружке решать трудные задачки по математике и физике. Как и многие девчонки, она не очень петрила в точных науках.
С годами Ольга переменилась, опять отрастила косы, приобыкла к платьям. Только подруг так и не заимела. Ее одноклассницы менялись лентами для кос, учились тайком танцевать, а Ольга шастала с парнями: летом — по болотам зорить утиные гнезда, зимой — ставить петли на лесных заячьих тропах.
Вроде ничего особенного в ней не было: девчонка как девчонка... Но я издалека узнавал ее по размашистой походке, и сразу щемило в груди.
Дружки подметили, что со мной творится неладное, и кто-то из них окрестил меня «Акулькиным зятем».
Глава 4
«За десять офицерских лет перевидел я немало политработников. Мысленно я делю их на две категории. Одни стараются быть гвоздем в каждой доске, встревают во все дела, стремясь показать свою разносторонность, любят подчеркнуть свои дисциплинарные права. Другие держатся чуточку в тени, не поучают, не одергивают, зато любым словом, сказанным как бы невзначай, советом или даже шутливой подначкой проводят свою комиссарскую линию. Мне больше по душе вторые, идеалом их я считаю комиссара Клычкова из фурмановского «Чапаева». Кажется мне, что и мой замполит из этой же категории...»
Накануне приема курсовой задачи отсеки «тридцатки» вылизали изнутри, как яичную скорлупу. Боцман Тятько побывал на берегу, привез ковровые дорожки в жилые отсеки и скатерть с бахромой на стол офицерской кают- компании.
— Ну як, Петро? Гарний зробил уют? — похвастался боцман перед своим другом, электриком Гайнутдиновым. Но тот не оценил боцманских стараний.
— Форсом занимаешься, куркуль черниговский? — взъерепенился электрик. — А помнишь, я у тебя коврик в моторный отсек клянчил? Чего ты мне тогда сказал? На складе немае? Вижу теперь, какое твое «немае»!
Только боцмана не просто «взять на абордаж».
— Ну чего ты гавкаешь на меня, фарфоровая твоя башка? Правду я говорил, нема у меня лишних дорожек. А эти я для начальства держу. Оно красоту любит, а нашему брату треба начальство уважать. Для пользы общему делу. Так-ти-ка!
Задачу приняли без сучка и задоринки. Возглавлял комиссию начальник штаба, веселый и покладистый человек. Кострова даже раздосадовал скоротечный штабной налет. Стоило из-за этих двух часов полтора месяца не давать роздыха личному составу! День спустя «тридцатка» ошвартовалась возле базового причала.
— Здесь всегда так шустро принимают задачи? — поинтересовался Костров у Камеева.
— Ну да! — многозначительно хмыкнул тот. — Тебе просто подфартило, что другие за тебя несколько месяцев горбили! Я-то разве на прогулки с твоим экипажем ходил?
Они стоят в курительной комнате штаба, где сгрудились прибывшие на совещание командиры лодок и начальники служб береговой базы. Офицеры дымят сигаретами и обмениваются «подначками».
— Ну как, Пал Исакович, вазелинчику захватил? — подмигивает приятелям Камеев, обращаясь к начальнику автобазы майору Сиротинскому. — Говорят, ты недавно большое начальство на охоту возил и кабана не с той стороны выгнал!
— Вас, товарищ капитан второго ранга, разок-другой на загон поставить не мешало бы, — возвращает «подначку» майор. — Жирок бы подрастрясли. И никакого риску; кабан до ваших кишок не скоро доберется...
Громкий смех сопровождает их перепалку.
— Смотря кого ты, Пал Исакович, в кабанью шкуру обрядишь,— не сдается Камеев,— Ежели самолично кабана изобразишь, то мне бояться нечего: клыки у тебя давно выпали!
И опять заливистое ха-ха-ха!
— Вы другим в зубы не заглядывайте, свои поберегите, — отбивается Сиротинский. — Где не надо, вы шустры, а с разгильдяями совладать не можете. Под любыми предлогами на бербазу списываете.