Александр Пензенский – Красный снег (страница 34)
– Ах ты паскуда!!!
Устин сперва на четвереньках быстро-быстро дополз до забора, поднялся, опираясь на теснину, и рванул, покачиваясь, на улицу, подальше от отцова гнева.
– Беги, гадина! Сам прибью, ирод!!!
Симанов схватил полено, швырнул в спину убегающего сына, но не попал. Выдернул из-за ремня свою плетку, раскрутил хвост, выбежал за калитку.
– Стой!!! Запорю!!!
Пробежал несколько шагов, но споткнулся, завалился наземь, забился, задергал ногами, похрипел с минуту и затих.
Осип Матвеевич открыл глаза, повернул голову на хлюпающий звук. Хлюпала носом Дарья. Она сидела рядом с кроватью, терла красные глаза и вытирала нос кончиком платка. Увидев, что свекор очнулся, заорала:
– Батюшка! Скорее сюда! Ожил!
Отец Илларий облизал ложку, поднялся из-за стола, подошел к постели и со скорбным видом навис над Симановым. Осип Матвеевич нахмурил брови.
– Чегой-то ты его кормишь? Чай, не престольный праздник!
– Так с вечера сижу, Осип Матвеевич. Как Дарья прибегла к Илье, сказала, что помирать ты решил и следует тебя по всем канонам к этому таинству сготовить, так он сразу за мной поехал. Вот и жду. Исповедовать да причастить. Так, стало быть.
– Чего?! Обрыднешь! Поживу ишшо.
Симанов попробовал приподняться, но перед глазами завьюжило, и он снова опустил голову на подушку.
– Полежу малость. А ты ступай. Поел-попил – и будя. Иди с богом.
Поп смиренно пожал плечами, перекрестился на красный угол и вышел.
– Устин где?
– Пропал, батюшка. Дома не ночевал, – и Дарья снова зашмыгала носом.
– Не реви, дура. Кольша?
– Только пришел. И собирается куда-то. Вещи складывает.
– Позови! А сама ступай.
Николай вошел, подпер плечом стенку.
– Сядь, – Осип Матвеевич кивнул на табуретку, – нету мочи мне орать-то тебе. Вчера наорался.
Николай сел.
– Уходишь?
– Уезжаю.
– Далеко?
– Далеко.
Помолчали.
– Ну-ка. Дай обопрусь.
Николай помог хозяину сесть, подоткнул под спину подушку.
– Может, останешься? Погоди, послушай. Женись на ней. Я Устину язык вырву, ежели кому что скажет. Духовную переделаю, запишу, чтоб все на монастырь ушло, ежели ославит девку. Не перебивай! Ну ссильничал, паскудник, – не сама ж легла! Она не виноватая. Я в дело тебя возьму. Десятину дам. Нет, четверть. Мать-то без тебя тут как одна? Дом ведь начал. Умерь гордость-то!
– Да какая гордость? – Николай вскочил, табурет бухнулся об пол. – Какая гордость, Осип Матвеич?! Она ж молчит! Лампаду жжет! Вчера был у нее – молчит. Сегодня даже на порог не пустила! И Илья говорит, что она уж неделю так! В черном вся, как ворона. Убил он ее! Какая свадьба? Она ж!..
Боровнин стиснул зубы, пытаясь удержать слезы, отвернулся.
– Значит, не останешься? Ну-кось, – Симанов ткнул подрагивающим пальцем в пол, – отсчитай шестую половицу. Она вынимается. Пощупай, ключи там. Давай сюда. – Он выбрал нужный ключ, протянул обратно Николаю. – Сундук отопри. Там кошель кожаный. Под тряпками, покопайся. Нашел? Неси. – Осип Матвеевич отсчитал несколько бумажек, протянул Николаю. – Держи. Триста. Чтоб не побирался на новом месте. Может, как охолонешь, еще возвернешься? Не зарекайся. Устина не простишь, это ясно. Не убивай только. Я сам его поучу, уж поверь. И на меня не серчай. Храни тебя Господь, сынок.
Осип Матвеевич помолчал, потом вынул из кошеля еще бумажку, сунул Николаю. Тот кивнул, натянул картуз, пошел к выходу, но на пороге обернулся.
– Осип Матвеич. Возьми брата к себе, Алешку. Он меня умнее. Сладит, не подведет.
Симанов подумал, кивнул. Боровнин поклонился.
– Спасибо за все, Осип Матвеич. Бог даст, еще свидимся.
То ли от воспоминаний, то ли оттого, что спал на жесткой лавке, но снилась ему ночью всякая ерунда. Сперва дьяк Илья пытался играть Стеше на гитаре у нее в избушке, но по незнанию повернул инструмент струнами к себе и только стучал ногтями по блестящему лаку. Но Стеше нравилось, она так задорно хохотала, что золотые волосы ее растрепались, рассыпались по плечам. Потом Илья отложил бесполезную гитару, повернулся к Николаю и, хмурясь, сказал:
– Всяк по-своему к Богу приходит. Вот Стеша через страдания, аки Христос. А ты, Николаша, какому Богу молишься, а? Молчишь? Безбожник ты, получается. Так, стало быть, твою шаланду?
Николай смутился, хотел было возразить, но дьячок исчез. Вернее, только сказал он про шаланду, как выяснилось, что и не брат Илья это, а Жоржик, только в подряснике и скуфье. Жоржик хмыкнул, сплюнул через зубы и громко заржал. Стеша молча вышла из комнаты, Николай поднялся – выходило, что он сидел, – и побежал прочь от скалящего зубы бандита туда, где скрылась Стеша. Но ноги были как ватные, совсем не хотели слушаться, будто не бежал он вовсе, а брел по колено в густой болотной жиже, а смех за спиной не удалялся, а только становился громче. Николай упал, сунул пальцы в щель между половицами, ухватился, рванул на себя, вывалился за порог – и оказался в парке на станции. Брат Алешка скакал на карусели, держа на палочке заместо сахарного петуха жареного. И тот петух вдруг повернул к Николаю румяную голову, свесил набок загорелый гребешок, больно клюнул в плечо и проговорил голосом Силантия Ивановича:
– Ну-ка, подымайся! Вставай, кому говорят!
Николай сел, протер глаза. За окнами еще была ночь, но метель утихла и свет от фонарей ложился ровно, без дрожи. Иваныч сел рядом на лавку, вздохнул.
– Чего домой не пошел? Переживаешь?
Николай промолчал. Поднялся, зачерпнул себе воды из ведра, выпил. Трактирщик молча наблюдал за ним, потом поднялся, перекрестился сам, перекрестил Николая.
– Вот и у меня душа не на месте. И без этого уже плохо сплю. А тут даже глаз не сомкнул. Устал с бока на бок переворачиваться, вот, вишь, затемно пришел. Как знал, что ты тут, сердцем почуял. Ежели раздумал – скажи. Я его уговорю. Не накажет.
Николай мотнул головой.
– Нечего раздумывать. Решено.
Взял ведро, пошел на двор. Дошел до колонки, взялся за рычаг и вспомнил, что воды-то натаскал с вечера. Взял лом, обстучал ступеньки, присыпал песком. Вернулся внутрь, завел самовар. За окнами уже зарозовело, рассвело. Николай постучал к Иванычу:
– Силантий Иваныч, я вчера со всем управился. Отлучусь до дома? На пару часов? К обеду обернусь.
Серая петербургская зима нежданно распогодилась, будто прониклась людским ожиданием светлого праздника. Белое северное солнце раскидало свои капли по оконным стеклам, по обледенелым торосам на Неве, по куполам церквей – да так щедро, что Николай натянул картуз до самых глаз, а по временам и вовсе прикрывал лицо ладонью.
Завернул на Сытный, купил сдобную сайку и красного леденцового петуха, сунул все за пазуху. Перебежал по Тучкову Малую Неву, по Николаевскому Большую, подмигнул на горящие на солнце, будто свечки, маленькие маковки Благовещенской церкви. Сегодня все его веселило, радовало, а в груди разлилось давно забытое тревожное ожидание чего-то хорошего, перемен каких-то. Хотя вроде бы задуманное должно было пугать, а не радовать, а все ж тянуло под ложечкой приятственно.
– Все переменится! – шептал он себе в усы. – Все! Ну придушил бы я его тогда – и что? Сгнил бы с кайлом в руках. А сейчас все устроится! Пущай попробуют подняться с голым пузом! Алешку с матерью заберу! И Стешку. Покажу профессору нашему. Небось не откажет, за золото-то?
Максимка спал, свернувшись калачиком, на его топчане. Николай тихо выложил на стол гостинцы, вышел, вернулся с чайником. Пошарил в столе, достал початую пачку чая, сыпанул щедро в две кружки, залил кипятком.
– Вставай, щегол! – Он потрепал спящего по вихрам. – Ночью что делать-то станешь? Заместо меня караулить?
Максимка потянулся, сладко зевнул, сел. На розовой щеке отпечатался рубчик картуза, который мальчишка сунул себе вместо подушки.
– Садись, чайку попьем – да побегу обратно.
Максимка уселся на стул, откусил чуть не полсайки, обхватил кружку ручонками, осторожно отхлебнул.
– Дядя Коля, а где ж я спать буду?
– Не боись. Выпрошу в больнице что-нибудь. А скоро заживем по-человечески. С голоду-холоду не помрем.
Мальца такой ответ вполне удовлетворил, он доел булку, допил чай, принялся внимательно разглядывать леденец. Николай улыбнулся, подвинул лакомство.
– Бери, не тушуйся.
Красный петух моментально исчез у Максимки во рту.