Александр Ольшанский – ВЕРОЙ И ПРАВДОЙ (страница 10)
И вдруг, как удар молнии в ясный день, его осенило. Сердце заколотилось с такой силой, что стало трудно дышать. Он судорожно схватил кусок чёрного столярного угля и на чистом обороте какого-то счета на поставку леса быстро, по памяти, набросал схему проклятого браслета. Девять кружков, расположенных по кругу. Его рука дрожала. Он взял тонкий, полупрозрачный лист бумаги с голландским водяным знаком, по памяти нарисовал «магический квадрат», и осторожно, затаив дыхание, наложил его на свой рисунок.
Круги-камни идеально, до мистического совпадения, легли в ячейки квадрата. Не оставалось сомнений. Браслет «Девять глаз Ибиса» был не просто украшением или даже тайником для испарившегося яда. Возможно, он сам был ключом к шифру! И, скорее всего, браслет представлял собой шифровальную решетку, своеобразную «решетку Кардано», как её иногда называли. Чтобы прочесть зашифрованное послание, нужно было наложить браслет с девятью камнями на текст, и напротив камней в определенном порядке могли находиться нужные буквы. Что если записка, найденная у убитой фаворитки Петра была зашифрована именно этим методом тайнописи? Но торжество предполагаемого открытия тут же сменилось горечью. У него был ключ, но не было замка – самого зашифрованного текста записки, о которой упоминал Государь. Денис сидел, сжимая в потных пальцах кусок угля, пока он не начал крошиться, и чувствовал себя одновременно и блистательным сыщиком, нашедшим нить, и беспомощным ребенком, не способным за этой нитью последовать.
В это время в дверь постучали. Стук был нерешительный, робкий, словно стучался не человек, а испуганная птица била крылом. Евдокия, сидевшая с веретеном у прялки, встрепенулась и вопросительно взглянула на Дениса. Тот кивнул, и она молча встала, зашла за перегородку, вглубь избы.
– Заходите, – сказал Денис, смахивая со стола угольную пыль и стараясь придать лицу спокойное выражение.
Дверь скрипнула, и в скудный свет сальной свечи, горевшей на столе, вплыла фигура. Это был невысокий, сгорбленный старичок в потертой, когда-то чёрной, а теперь выцветшей до бурого цвета рясе. Лицо его, изрезанное глубокими морщинами, было бледным и испуганным. Маленькие, запавшие глаза. Взгляд его беспокойно бегал по углам комнаты, избегая встречаться со взглядом Дениса. Тонкие, бескровные губы что-то беззвучно шептали.
– Господин… господин мичман? – проскрипел он едва слышно, заламывая узловатые, трясущиеся пальцы. – Простите великодушно, что беспокою в столь поздний час… Меня… меня Варлаамом звать. Отец Варлаам… я слыхал… то есть мне сказали… будто вы человек ученый и интересуетесь… книгами.
Денис почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он жестом пригласил старика войти и сесть на табурет.
– Садитесь, отец Варлаам. Чем могу служить?
Старик, не садясь, сделал несколько шагов вперед и снова забеспокоился.
– Дверь-то… можно притворить?
Денис молча встал и задвинул дверную щеколду. Этот звук, казалось, немного успокоил гостя. Он опустился на табурет, его ряса, пахнущая пылью, ладаном и старостью, бессильно обвисла вокруг него.
– Меня донимает один аглицкий господин, – выпалил он, наконец, и в его глазах блеснул настоящий ужас. – Он… он уже бывал в наших краях. И скоро вновь появится. Роберт Фламанд. Раньше он требовал доступа к нашим… к тем книгам, что хранятся у братии в скитах. К трактатам герметическим, алхимическим… Я, по глупости своей, думал в прошлый его приезд откупиться – отдал ему список, копию труда Раймунда Луллиева, «Великое Искусство»… Думал, отстанет. Не отстал! Он сказал, что это только начало. Что я должен помочь ему найти нечто здесь, в России. Некое… свидетельство. Знамение. А я не понимаю его речей! Он страшен в своем спокойствии… Я боюсь, господин мичман! Боюсь, что этот колдун меня погубит, а душу мою и вовсе в ад ввергнет!
Денис внимательно наблюдал за ним, оценивая степень его искренности.
– Успокойтесь, отец. Что именно он ищет? О каком «знамении» говорит?
– Не знаю я! Клянусь всеми святыми! – старик почти взвизгнул, хватая Дениса за рукав. – Он говорил о «первооснове всего сущего», о «философическом камне», который не только металлы претворяет, но и души… Но в словах его не было жажды познания Божьих тайн! Нет! Был холод. Холодный, как лед, расчет. Он говорил… – Варлаам замер, переводя дух. – Говорил, что Россия, словно неразумное дитя, играет с огнем, зажженным Петром, не ведая, что тот может спалить её дотла. И что он, Фламанд, явился, чтобы указать ей истинный путь. Его путь. Он называл это «миссией просвещения». Но от этого слова, сударь, мороз по коже…
Старик вытащил из-за пазухи, из глубины своей убогой одежды, смятый, пожелтевший листок бумаги, исписанный мелким, дрожащим почерком.
– Вот… я, пока переписывал для него Луллилия, сей листок для себя скопировал. Сам не вполне разумею, но… показалось, что сии слова неспроста. Может, вам, как человеку образованному, окажутся полезны.
Денис взял листок. Бумага была тонкой, почти прозрачной, чернила – самодельными, буроватыми. Он поднес его к свече и прочел вслух, медленно, вникая в каждый слог:
«…И камень философов, коий претворяет металлы в злато, в руках профана обращается в яд лютейший, ибо сила его есть сила претворения, и доброе в злое претворить может токмо невежество, а истинное знание есть свет, разгоняющий тьму непонимания…»
Он поднял глаза на монаха. Тот сидел, сгорбившись, ожидая приговора.
– Большое вам спасибо, отец Варлаам, – сказал Денис серьезно. – Вы оказали нам большую услугу. Теперь слушайте меня внимательно. Вы должны вести себя так, будто ничего не произошло. Если Фламанд снова обратится к вам, старайтесь тянуть время, ссылайтесь на трудность поисков, на недоверие братии. Но не отказывайте ему резко. И, ради всего святого, будьте осторожны. Понимаете?
Монах закивал с такой готовностью, что, казалось, вот-вот отвалится его голова.
– Понимаю, понимаю… Спаси вас Господи… Я буду остерегаться…
Денис проводил его до двери, выглянул в сени, чтобы убедиться, что вокруг никого нет, и пропустил старика в ночную темноту. Вернувшись к столу, он снова взял в руки листок с цитатой и положил его рядом с рисунком браслета и схемой магического квадрата. Слова «обращается в яд лютейший» горели в его сознании. Он смотрел на эти три предмета, лежащие бок о бок, и чувствовал, как кусочки мозаики начинают сходиться, образуя пока еще неясную, но пугающую картину. Возможно, браслет был не просто ключом к шифру. А он был и орудием, и символом. Орудием, которое могло нести смерть. И символом некоего «претворения», о котором говорили алхимики. Но какое претворение замышляли Фламанд и те, кто стоял за его спиной? И главное – кто в России жаждал этого претворения? Ответа у него не было. Было лишь тихое, леденящее предчувствие, что эта игра только начинается, и ставки в ней неизмеримо выше, чем просто его собственная жизнь.
Глава 7
Хлеба не было уже вторые сутки. Михайло Ломоносов прижимал ладонь к подреберью, стараясь заглушить ноющую пустоту, и выводил гусиным пером четкие буквы на последнем листе бумаги. В Спасских казармах, где ютились студенты Славяно-греко-латинской академии, стоял густой запах немытых тел, дешевой глиняной махры и мышиного помета. Но для него этот запах был ароматом свободы. Михайло вспоминал о тех испытаниях, которые пережил Калмыков. Та удивительная история помогала ему в тяжёлые дни. Здесь, в Москве, он дышал не морозным воздухом Поморья, а пылью древних фолиантов. А голод был платой, которую он приносил легче, вспоминая о том, что выпало на долю Дениса Спиридоновича в его жизни.
«…и тако, государь батюшка, – выводил Михайло, обращаясь к отцу, которого не видел уже четыре года, – не сумневайтесь о моем содержании. Иждивение мое состоит в трех алтынах, на которые я не токмо пропитание, но и на бумагу, обувь и прочие нужды имею. Науки же суть бесценная пища, коей я пресыщаюсь всякий день…»
Он замер, перо застыло над чернильницей. Как объяснить человеку, чья жизнь измеряется промыслом и налимьими тонями, что есть голод иной, неутолимый? Что можно продать последний полушубок не на хлеб, а на книги? Как рассказать про ночи у краденой сальной свечи, когда мир сжимался до строчки на непонятном языке, который надо было покорить, вырвать у него тайну? Он не писал отцу главного: что здесь, среди этой нищеты и зубрежки, он нашел врага. Враг был невидим, но ощутим в каждом снисходительном взгляде учителя-иезуита, в каждом латинском тексте, где Ruthenia, Русь изображалась белым пятном на карте цивилизации.
«Цель моя, – писал он, уже не столько отцу, сколько самому себе, – не токмо вникнуть во все науки, но и обрести голос. Дабы когда-нибудь истину о нашем Отечестве, ныне замкнутую в чужих устах, извлечь оттуда и вложить в уста собственные. Ибо не может народ, не помнящий родства, идти вперед. Сие и есть моя ловля, моя охота».
Через год это упорство, похожее на ярость, принесло плод. Его, одного из двенадцати лучших, отобрали для перевода в Петербург, в Академию Наук. Дорога на перекладных казалась ему путем в обетованную землю. Он представлял себе дворец мудрости, где в тиши библиотек, среди глобусов и телескопов, рождается знание. Он верил в Петровскую мечту.