Александр Новиков – Поймать тишину (страница 4)
Так вот покинули надежда и радость душу простецкого человека – крестьянина. Ковыряется он, ковыряется день-деньской с хозяйством, ещё и ночи прихватит, а толку никакого. Едва конец до конца приладит – глядишь, снова где-нибудь расстыковалось. И какое там завтра надёжное?! Он и сегодня-то плохо видит, а уж завтра – ему в самый сильный бинокль не разглядеть…
Нынче с утра хмур ходит Петька, словно та туча, что из-за Золотого кургана на горизонт выползла. Чует, чует его немощная спина перемену погоды: ноет.
В самый обед, прямо за столом, опять с Елизаветой поцапались. Ни с того ни с сего! Хлебали щи да котлеты с кашей ели, разговаривали:
– Отец, Касьяновы вон мебель новую купили, а мы что, хуже, что ли?
– Не к чему сейчас, Лизань. Сашок должен из армии вот-вот вернуться. Нужно одеть, обуть хоть на первое время. Из старого небось вырос.
– Да оно и то правда, но больно мягкий уголок хочется. Наш-то диван совсем не годится: пружины повылезли, в заднее место давят.
Елизавета уже пила душистый, на травах чай. Произнося последние слова, с хитринкой поглядывала в сторону насупившегося мужа. Думала: «Ну-ка закину удочку, что будет?»
Петро, с утра спиной чуявший перемену погоды, в очередной раз, – кстати, нередкий за последнее время, – не выдержал:
– Не задавят тебя те пружины! Знаешь, что зима на носу. Придётся ещё угля и дров прикупить. Оксанка позавчера из города позвонила, помнишь? Не знаю как тебе, а мне она сказала, что за квартиру теперь больше сдерут. А ты, диван! – Он молотил языком что-то ещё. По всей видимости, обидное, раз Елизавета бросила пить чай и, нагнув голову, словно заартачившаяся лошадь, демонстрируя величайшее недовольство, покинула кухню.
Петька, успокаиваясь, дожёвывал котлету. Про себя размышлял: «Часто скандалить стали в последние года. Бабская натура виновата. Теперь в магазинах всего полно: да только глянешь, как та лиса в кувшин, а не достать. Покупательские способности почти на нулях. А то я не вижу, что диван разваливается! Но есть же дела поважнее. Во женщины! Им дай всё и сразу».
Отобедав, накинул телогрейку и поплёлся на базы. Часа два метал навоз, после подремонтировал у овец ясли. Закончив, сел на колоду покурить. И тут на улице замычала корова. Сегодня скот с пастбища возвращался раньше обычного, потому что срывался снег.
Петька в сердцах затоптал кирзовым сапогом окурок, утёр потный лоб и поковылял закрывать по базам коров.
Спинища разламывалась и гудела, словно телеграфный столб. Пока закрывал коров, пришли с попасу овцы. Загнал в овчарню, напоил. Дал всем понемногу пахучего сенца. Пришли-то полуголодные – в степи брать уже нечего.
Рано вечереет в ноябре. Цепким, намётанным взглядом окинул хозяин двор. Вроде все закрыты, накормлены, напоены.
Елизавета вышла с подойником на базы. Надутая, как кот на сало.
«Ничего, отойдёт. Эх, когда-то обещал всё, что хочешь сделать, а теперь из-за паршивого дивана наорал сдуру. Ну нет во мне этой новой жилы денежной! Не приспособлен к капитализму. Вот чуть погодя, когда сдадим спекулянтам пару бычков, тогда и о диване задумаемся, лихо ему в спинку, – размышлял Петро, глядя на усаживающуюся доить жену. – Ох, спинка-спинка! Пора идти в хату, а то ляжешь тут – посреди двора – не встанешь. Не дай бог! Не приведи господь! Нужен ли буду кому больной да немощный? Вот так вот: помирать неохота, и жить невозможно». И он, ещё раз по-хозяйски осмотрев двор, пошагал в дом, тяжело подволакивая левую ногу.
Глава 4
С дурным настроением толкнул я ногой аккуратно выкрашенную калитку Петькиного подворья. И чуть было не столкнулся лбом с Елизаветой! Она несла к порогу полный подойник молока. Увидев меня, входящего в калитку, вначале опешила, но после, не выпуская из рук ведра, недоверчиво покосившись, решительно спросила:
– Вам чего?!
«Не узнала, – с сожалением подумал я. – Неужели так изменился?»
– Мне б хозяина увидеть. Дело к нему есть.
– Дело – так проходите. В хате он – отдыхает. Управил худобу и до печки, – отвечала Елизавета. Нагнув голову, обметала от снега галоши.
Я подошёл совсем вплотную. Молча понаблюдал, как ловко управляется она с веником. Не выдержав, спросил:
– Что, в самом деле не узнала, Лиз?
Замерла, медленно подняла голову. Красивое, совсем нестарое, но раньше времени ухватившее отпечаток лет лицо её сделалось внимательным, потом строгим и наконец улыбающимся.
– Никак ты, Паша?
– Я, а кому быть?
– Не узнала, ей-богу, не узнала. Да и видела тебя последний раз ещё в девках. Вишь, соседкой теперь живу. Проходи, проходи, не стесняйся.
Мы вошли в дом. Она первая, я за ней. Ещё в сенях Елизавета проворно выскочила из галош, я же смущённо замялся.
– Да ладно тебе, проходи, говорю, не разувайся. Петя рад будет. Недавно вспоминал всех одноклассников да друзей, – заметила мою нерешительность хозяйка. – Альбом с фотографиями вытащил. Уж разглядывал-разглядывал.
Дом у Суконниковых старинный, ещё отец дядьки Тимофея перед войной строил. Сени просторные были, кухня и две комнатки. Петро уже по-своему всё переделал, по-молодёжному. Сени оставил прежними, те две тесноватые комнатки тоже, а вот кухню значительно расширил, пристроил зал, детскую.
На что дядька Тимофей всё побуркивал: «На кой тебе такой базина?! Его протопить нужно: дров не напасёшься. Нас у папаньки семь душ выросло; и у меня трое вас поднялось: ничего, умещались».
В комнатах было тепло. Очевидно, днём протапливалось. Свет не горел.
– Сейчас, Паша, я его подыму, – сбрасывая телогрейку, суетилась Елизавета.
Я присел на стул, а она, шаркнув узорчатыми занавесками на дверях, исчезла.
Минуты через три показался Петро. Всё такой же, как в юности, – здоровый, весь угловатый, с виду неповоротливый. Взгляды наши встретились. Нет, не увидел я в Петькиных глазах того, что там было раньше. Да, конечно, был он неподдельно рад, сразу кинулся обниматься, расспрашивать, приглашать за стол, но чувствовалась за всем этим гостеприимством и радушием некоторая сдержанность, натянутость никому не видимых струн души человеческой. Да и как ей не быть, почитай двадцать с лишком лет порознь жизнь вынюхивали.
Елизавета накрыла на кухне стол, из вежливости удалилась к телевизору. Мы сели. Петька налил в стаканы слегка мутноватого самогону.
– Бери, сосед, за встречу.
Я протянул было руку, но неожиданно почувствовал, что не смогу ни есть, ни пить, пока не узнаю, не выясню главного вопроса. И тут же, виновато поглядывая на товарища, смело озвучил то, что так мучило:
– Петро, а это, ну… мама?
Суконникову, видно, совсем не хотелось становиться вестником нехорошего, но и не говорить он не мог. Под гнётом моего испытующего взгляда, чувствуя неловкость, слегка грубовато Петро ответил:
– А что мама? Ты к хате ходил?
– Ходил.
– Видел?
– Видел.
– Шурик, дядька твой, заколотил окна и двери. А Васильевна ещё в позапрошлом году отдала Богу душу.
– Как же так? – почему-то невпопад ляпнул я.
– Не, Паш, ты как с Луны свалился. Нам-то по сколько лет?
– По сорок с хвостиком.
– Во, видишь, даже с хвостиком! Стареем мы, а родители и подавно. Мой-то папашка ещё раньше прибрался, царствие ему небесное. В августе месяце шесть лет отметилось как не стало. Ладно, давай, раз затеялся такой разговор, выпьем по первой не чокаясь.
Мы подняли стаканы. Я молча смотрел на уставленный щедрыми угощениями стол. Петька пробубнил ещё раз: «Царство небесное», осушил стакан одним залпом. Довольно крякнув, стукнул донышком о стол, начал закусывать. Потянул самогонку и я, но не до конца, не смог.
В тот вечер больше не притрагивался к спиртному. Петро говорил, а я просто слушал, иногда отвечая на его вопросы, иногда задавая свои, казавшиеся мне самому неумными. С каждой минутой нашего разговора, с каждым Петькиным монологом ощущал я, какая глубокая пропасть пролегла за долгие годы между мной и деревней, деревенской жизнью вообще.
– Паш, да ты ешь, ешь, – говорил захмелевший Петро. Несмотря на то что я отказывался от спиртного, он ещё раза три за вечер выпил по полстакана. – Рад, что зашёл, искренне рад. В деревне ведь считали тебя умершим. Одна Васильевна верила, что живой. «Я его мёртвым не видела, – всем отвечала, – а что не шлёт весточку, так некогда ему, заработался поди, бедненький. Теперь во какая жизнь пошла!»
Тяжело мне было в тот вечер, страсть как тяжело. Раньше знал, что где-то далеко, в занесённой снегами деревеньке, в одиноком домишке бьётся горячее человеческое сердце. Бьётся оно и искренне любит, молится за меня непутёвого. Не за деньги любит, а за то, что я есть, за то, чтобы был всегда. И нет бескорыстнее, нет теплее, преданнее сердца на свете, чем сердце моей матери. Какую же боль причинил я ему, прежде чем, уставшее, остановилось оно навеки! Сколько же раз слякотными вёснами и морозными зимами, вглядываясь через окошко в пустынную улочку, мечтала одинокая моя мама хоть перед смертью, хоть один разочек взглянуть на милое своё дитя?! И только сейчас осознал я, что больше нет того любящего сердечка, нет души, которая молилась бы за меня и благословляла каждый мой шаг, каждый вздох.
Теперь, сложив воедино, подсчитав и округлив рассыпавшиеся чувства, получил вдруг я неутешительные, страшные дивиденды.
Пустота! Она прочно заполнила мою и без того болевшую душу. Иметь всё снаружи и не иметь ничего внутри – ничего! – как же это ужасно, как же горько. Пустота! Она набатом гремела в уши, смеялась и пела над поруганными надеждой и верой. Пустота…