18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Нилин – Красная машина (страница 6)

18

Уважением пользовался журналист-летописец, провозглашенный «Нестором российского спорта» – Георгий Дюперрон, известный и как секретарь петербургской футбольной лиги и Всероссийского футбольного союза…

В семидесятых-восьмидесятых годах у нас наряду с весьма содержательным журналом «Театр», где сотрудничали лучшие критики, котировался (особенно в провинции) тонкий журнальчик «Театральная жизнь», редактируемый Юрием Зубковым, осуждаемым интеллигенцией за верноподданичество и черносотенность. Чем же брала «Театральная жизнь»? Да только тем, что постоянно печатала сообщения обо всех спектаклях во всех театрах, приводя полный перечень занятых в них артистов, фамилии режиссеров, художников, бутафоров и прочих, никого не забывали.

Подобная памятливость и внимание к рядовым участникам действа отличали и спортивные издания начала века…

Глава 2

Десятые годы

Если очень кратко, не повторяя уже сказанного (и справедливо, к сожалению, на века сказанного) великими о России, выразить происходящее с большинством из нас в этом конвульсивно завершившемся столетии, то иных слов, кроме «мучаемся», и не подберешь.

Мучаемся в истории, а не живем на земле, уже эдак девять десятилетий…

Идеология отнявшей у нас XX век власти заставляла жителей России и стран, к ней присоединенных, считать наибольшим везением, что ежедневность, ежеминутность, ежесекундность их быта принадлежит истории.

Вполне можно допустить, что привитое господствующей идеологией ощущение обязательной причастности к абстрагированной от прав на самостоятельную частную жизнь истории в той же мере спасло и сохранило одних, в какой погубило других.

И чудом сохранившиеся научились и других научили: не проникаться глубоко судьбой погубленных.

Отсюда гордость недобитых Сталиным старых большевиков, сменившаяся политотдельским, смершевским пафосом бывших фронтовиков.

А они краснознаменным шествием под портретами вождя, похоже, входящего в XXI век не обвиненным солженицынским «Архипелагом», а преображенным апокрифами в остроумно-обаятельного отца и друга, предают память не вернувшихся с войны.

И не их ли, а не только бездарного начальства, вина, что в той же самой стране, на тех же самых улицах отрабатывают строевой шаг уже под фашистской свастикой спортивно-тренированные юные экстремисты, рвущиеся в спасители России с противоположной стороны?

Чувствую, что вот-вот сорвусь в некорректный тон. Но что же делать? Я из этого же времени. Прожил в нем шесть десятилетий – и другого не видел. Нет у меня образцов и примера объективности.

И я уже не верю, что застану спокойное – без слепой и глухой страсти – объяснение произошедшему с моей страной.

Когда, например, революцию семнадцатого года не только не назовут больше великой, но и катастрофой станут звать с оговоркой, памятуя, что были же и те, кто верил, что она стоит жизни – и своей, и противника. Что массовая жестокость к согражданам может быть как-нибудь оправдана…

Каждое из десятилетий, пережитых страной после 1910 года, характерно прежде всего взрывной, пружинной плотностью, где год, как в тюрьме или на Крайнем Севере, можно считать за два, за три, за столько, сколько вместится. Но по силе сопряжения контрастов-полюсов, по объему разрушительной для сознания и сердца информации, по необходимости гибельно существовать в социальной, духовной, эстетической несовместимости втиснувшихся в лопнувшие по швам года эпох, кажется, что второе десятилетие века ни с каким другим не сравнить.

Конечно, одно горячечное сравнение само собой напрашивается – с тем десятилетием, с которого оглядываюсь я во времена рождения моих родителей, напрягая фантазию и волю, силясь выбросить из памяти лживые страницы школьных учебников истории и всяческих книг, призывающих все на свете позитивное исчислять от осени 1917 года. Мы тоже за прошедшие годы прожили, не сразу и не всегда отдавая себе в том отчет, в разных укладах – и перепады, обвалы систем травмировали нашу психику. Но опыт потерь у жителей нашей страны велик, как ни у кого в остальном мире.

Этот опыт – наше главное и единственное достояние. Обмелевший источник жизнестойкости.

Революция в своих канунах выглядела скорее маскарадно, чем всерьез зловеще. Красные банты, митинги с красноречивыми ораторами, пение завезенных из Франции «Интернационала» и «Марсельезы». Отречение государя императора в пользу брата Михаила, а затем и отречение брата…

Как все это – скорее зрелище, чем действо – перешло в животный страх арестов и расстрелов в подвалах?

Кто мог изначально предсказать неумолимость подобного поворота в российской истории?

Не левое ли искусство?

Русский авангард – предсказатель катаклизмов: революции и гражданской войны.

Это искусство славило изменение мира. Правда, предсказать последствия конкретных изменений – и для себя в частности – не смогло и оно.

Напомню, что модернизм 1900-х отличали: округлое завершение линий, усиление эстетизма, сложная гармония, сложный цвет, декоративность, услаждающая глаз в архитектуре, живописи, моде.

Авангард же – крик.

В авангарде превалирует красный цвет. Отсутствие симметрии, резкие футуристические формы.

Словом, чертеж вместо красоты: мир разлагается на различные геометрические фигуры.

С авангардом в искусство и жизнь входила нетерпимость.

Нетерпимость, разумеется, и по отношению к самому авангарду. Александр Бенуа считал, что «футуризм – не простая штука, не простой вызов, а это один из актов самоутверждения того начала, которое имеет своим именем мерзость и запустение».

Едва ли не резче высказывался Дмитрий Мережковский: «Футуризм – это имя Грядущего хама. Встречайте же его, господа эстеты, академики. Вам от него не уйти никуда. Вы родили его, он вышел, как Ева из ребра Адама, и не спасет от него вас никакая культура, – что хочет, то сделает. Кидайтесь же под ноги хаму Грядущему». Самое пикантное здесь, что и Бенуа, и Мережковский процитированы в статье одного из лидеров авангарда, Казимира Малевича, чей «Черный квадрат», обозначающий бездну, пустоту, в которую предстоит заглянуть всем, обнаружив ее и в себе, стал наиболее известным знаком направления. Работы же других выдающихся художников авангарда знают в основном ценители.

Советская власть, распахнувшая по недосмотру свои объятия революционерам от искусства, быстро – к середине двадцатых годов – спохватилась, насторожилась.

Предпочла традиционные направления. Возвеличила Репина, не принявшего новую власть.

Про футуристов – или «будетлян», как называл их Велимир Хлебников, – у нас долгие годы знали лишь в связи с Маяковским. Причем про футуристический – самый оригинально талантливый – период в работе лучшего, по официальному признанию, поэта говорили глухо. В молодости Маяковский с друзьями-футуристами предлагали бросить Пушкина с «корабля современности». Сейчас, похоже, с этого метафорического корабля пытаются бросить, наоборот, Маяковского как назначенного Сталиным классика…

Все повторяется. Уменьшается только масштаб ниспровергателей.

В спорте не было и не могло быть явлений, течений и направлений, сейсмографирующих особенности времени.

Но были уже фигуры, символизирующие перепады представлений в глазах несчастных современников.

В фигуре, облаченной в теннисные одежды, различима не эмблема, однако, а конкретный человек – чемпион России граф Сумароков-Эльстон, чей облик так и просится на обложку спортивного календаря за 1913 год.

А вот существуй такого рода календарь за сезоны с 1918 по 1920 год, на его гипотетической обложке уместнее всего было увидеть человека в защитного цвета гимнастерке – первого спортивного руководителя советской страны, начальника Всевобуча, активного участника Октябрьской революции Николая Подвойского.

Сумароков, как и положено настоящему графу, эмигрировал.

Но лаун-теннис, казалось бы, обреченный на ненависть победившего класса как аристократический жанр, продолжался, и турнир по нему на кортах Сокольнического парка выглядел островком ностальгических воспоминаний, оазисом в сметаемой большевиками жизни, «осколком разбитого вдребезги».

И Надежда Тэффи потом напишет, воспроизводя в памяти тот август восемнадцатого года: «Всем хотелось быть «на людях». Одним дома было жутко. Все время надо было знать, что делается, узнавать друг о друге».

Однако под боем (в буквальном смысле) оказывалась сама теннисная аудитория – ВЧК «разгружала» Москву, выдворяя «буржуазный элемент». Поэтому присутствие на теннисных соревнованиях превращалось в пассивный протест новым властям, з диссидентство, говоря более поздним языком.

Независимые газеты закрывались, их имущество конфисковывалось. Но еженедельник «Спорт», несмотря на отсутствие бумаги и дороговизну типографских работ, продолжал выходить: «Интерес к лаун-теннису не только не упал против прежних лет, а значительно возрос… Оживленные лица, изящно-простые костюмы спортсменов солнечные блики, красиво лежащие на уютных кортах Сокольнического клуба спорта. Знакомые лица: вся спортивная Москва считает долгом отдать дань богу спорта». Мужественный корреспондент «Спорта» не скрывает общих неблагоприятных условий: питание, поездки на редко ходившем трамвае (Булгаков говорил, что в такой ситуации надо бы удивляться тому, что они вообще ходят) и т. д. (под «и т. д.» журналист зашифровал весь ужас торжества победителей).