18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Нежный – Психопомп (страница 55)

18

Я знаю только одно: ты ужасно, ужасно рискуешь. А обо мне ты подумал? Случись что с тобой, эти пять лет… ведь я не вынесу! Я сдохну в этой квартире один-одинешенек! И ему живо представились ранние зимние сумерки, пустая темная квартира, и он – лежит на постели и просит Марка подать ему стакан воды. Он зовет – Марк! Марик! – но нет ему ответа. Он вспоминает, что рядом с ним никого нет. Он обречен на одиночество. Мучает жажда. Лоллий зажигает свет, садится на постель и тощими слабыми ногами нашаривает тапочки. В квартире почему-то холодно. Лоллий берет со стула теплую рубашку, с трудом всовывает руки в рукава и непослушными пальцами пытается застегнуть пуговицы. В конце концов выясняется, что он надел рубашку навыворот. Он мучительно долго выпрастывает руки из рукавов, выворачивает рубашку и снова пытается попасть руками в рукава. В последнее время одежда отказывается подчиняться ему. Сопротивлялись носки, обувь не налезала на ноги, и один только видящий его борьбу Бог знает, сколько терпения и сил требовалось теперь Лоллию, чтобы приготовить себя к выходу на улицу. Он брюки натягивал на себя с третьей попытки! Или он всовывал обе ноги в одну штанину, или штанина предательски перекашивалась, и он никак не мог просунуть в нее ногу, или ступня застревала где-то на полпути, и он рвался пропихнуть ее дальше, оглашая тихие комнаты страшными проклятиями. Как совестил он утратившую почтение к владельцу одежду! Как едва не плакал от безжалостного отношения к нему прежде покорных вещей! Как удручался собственной беспомощностью! Все причиняло ему страдания и побуждало к размышлениям о клонящейся к закату жизни. Нет, Марик, тихо и скорбно промолвил он, ты не оставишь меня в одиночестве. А Оля? – спросил Марк. А если ты? – ответил Лоллий. Зачастую – и это как раз наш случай – человеческая жизнь уподобляется античной трагедии. Человек лицом к лицу сталкивается с судьбой, не испытывающей к нему никакого сострадания и если и предоставляющей ему достойный выбор, то исключительно тот, который связан с опасностью, подчас смертельной. Марк взял Лоллия за руку и крепко ее сжал. Подумай, как я буду жить с мыслью, что мог бы спасти Олю, но предпочел собственное благополучие? Ты хочешь, чтобы твой сын оказался бесчестным? Что ж, смирился Лоллий и вспомнил. Так надлежит нам исполнить всякую правду. И Марк исполнит. Некоторое время со скорбной гордостью он думал о сыне и представлял его задержание и суд. Как его отец он имеет право выступить. Никто не может лишить его этого права, гневно подумал он. О, он бросит им в лицо обличительное слово. Ваша честь! (Посмотрим, какая у этого высохшего дерева честь.) Уважаемые присяжные заседатели! (Где их набрали? Отчего у них такие угрюмые лица?) Кого вы судите? Кто перед вами? Тут он укажет на скамью подсудимых, где сидит погруженный в невеселые мысли Марк. Вор? Вымогатель? Насильник? О нет. Это благородный человек, по одной-единственной причине взявшийся устроить мнимые похороны. Спросите его – зачем? Для того чтобы сорвать крупный куш? Купить роскошную машину? Квартиру на Патриарших прудах? Еще раз: нет, нет и нет. Его любимая девушка, его невеста – вот она, в этом зале, с глазами полными слез! – это ее обвинил в преступлении, которого она не совершала, от которого она далека, как небо от земли, – обвинил бесчестный, алчный, подлый следователь; это он потребовал у нее пятьдесят тысяч долларов – пятьдесят тысяч! – такова теперь цена свободы; это он навязал ей выбор: деньги или тюрьма. И по совести, и по букве закона это он должен был бы сидеть на скамье подсудимых. Но где он? Он в своем кабинете; и, может быть, в его руках очередная жертва его ненасытной алчности. Как паук, плетет он свою сеть. А здесь, на позорной скамье, я вижу моего сына, взявшегося устроить фальшивые похороны вовсе не ради денег, а ради того, чтобы его любимая не стала невинной жертвой преступного замысла. Перед вами драма честного человека, вдруг оказавшегося заложником нечистых побуждений и расчетливой низости. Так не дайте совершиться страшной ошибке! Не дайте сломать жизни двух молодых людей! Не допустите торжества зла! В нашей жизни и без того много зла. Бытию вообще присуще злое начало; но наш с вами долг как раз и состоит в том, чтобы не дать злу окончательно восторжествовать над правдой и добром. Лоллий остался доволен. Как-то отлегло от души – словно речь и в самом деле была произнесена и произвела должное впечатление на присяжных, которые, несмотря на свой угрюмый вид, оказались людьми, склонными к милосердию. Загадочен русский человек, в тысячный раз подумал Лоллий. Не знаешь, что от него ждать. Или в морду даст, или последнее отдаст. Пространства ли России имеют над ним свою колдовскую власть? Врожденная ли ненависть к государству – и в тесной близости с ней исправная служба ему? Изредка ли, будто зарница, пронизывающий глубокую темноту его жизни евангельский свет? У Лоллия в романе был некий человек, обладающий возможностью свободного перемещения во времени. Он повидал всякую Россию – и княжескую, кипящую братоубийственными войнами, и петровскую, исхлестанную в кровь кнутом власти, и имперскую, с тупым упорством вынашивающую в своем чреве свирепое дитя, именуемое революцией, и сталинскую, заключенную в пыточный застенок, расстрелянную, скованную льдом, едва выбравшуюся из-под наваленной на нее исполинской горы трупов, и нынешнюю, о которой суждения этого вечного странника подобны надгробному рыданию. У России не осталось сил вступиться за своих одиноких героев и изгнать растленную власть. Некогда сильный ее народ выхолощен, отравлен, погружен в спячку и безмолвствует, полусонными глазами глядя на шабаш больших и малых вождей. Где-то уже каркнул ворон, но никто не слышит, что этому месту быть пусту. Сам Лоллий, пожалуй, думал не столь определенно; например, о вороне и его безнадежном пророчестве он даже и не помышлял, и это, насколько нам известно, не первый случай, когда создание вдруг оказывается глубже и прозорливее создателя. Оно выплывает из таких тайных глубин, которые автор и не знал в самом себе и из которых вдруг прорывается наружу багровыми сполохами будущего пожара. Обмирает душа. Неужто, о Боже?!

Наутро Марк позвонил маленькому человечку и сказал, что согласен. О-ла-ла! – отозвался тот. Риск – благородное дело. Перезвоню. И через полчаса перезвонил. Жди. С тобой свяжутся. Когда? – нетерпеливо спросил Марк. Теперь, когда он решился и переступил черту, сказав писаному закону: прости! – и прибавив с чувством, близким мстительному, а не пригревай на груди подлецов, – теперь ему не терпелось взяться за дело и, покончив с ним, получить эту прорву денег и заткнуть пасть хищнику в мундире следователя. На, подавись! Жди, снова услышал он и принялся ждать. Но для начала он поспешил сообщить Оле, что он, тьфу, тьфу, вроде бы нашел деньги; она ахнула: Марик, как? – и он радостно ответил, грабеж, госпожа моя, инкассаторская машина, перестрелка, ранение и добыча – мешки с деньгами, на которых он сейчас сидит. Ты шутишь? – неуверенно спросила Оля. Марик! Тебе кто-то одолжил? Представить не могу человека, который может одолжить столько денег… А вот и представь! – засмеялся Марк. Он своим деньгам потерял счет. Пятьдесят тысяч долларов сюда, пятьдесят тысяч – туда, ему наплевать. То есть денег пока нет, но он обещал. А вдруг, – и Марк услышал ее глубокий вздох, – откажет? Такого, со всей твердостью проговорил Марк, быть не может. Через два-три дня, я думаю. Выходил из своей комнаты Лоллий и тоже спрашивал, состоялось или не состоялось. Жду, кивал Марк на мобильник, и Лоллий возвращался к себе, садился за стол и принимался смотреть в окно. Когда писатель, утешал себя Лоллий, смотрит в окно, он тоже работает. Он видел дом в шестнадцать этажей и пытался сосчитать, сколько в нем квартир. Подъездов, кажется семь, на площадке четыре квартиры, шестнадцать множим на четыре и потом на семь, сколько будет? Сосчитать в уме не получилось. Он взял лист бумаги, на котором его рукой было написано: а лет с тех пор минуло, может быть, десять, а возможно, и сто, и маленькая Арета стала миловидной женщиной, чему помогла пластическая операция, превратившая уродующий ее несуразно большой нос в аккуратный пряменький носик, что в сочетании с чудесными темными глазами, умеренной величины ртом с чуть оттопыренной нижней губкой побуждало многих мужчин, молодых и уже поживших, останавливаться и смотреть ей вслед. Но она помнила втайне нравившегося ей мальчика из соседнего подъезда и мечтала встретить его. Вряд ли он узнает ее. Она сама подойдет к нему, вымолвит его странное имя и скажет: не узнаешь? А помнишь Арету из соседнего подъезда? Это я. Видишь, какая я стала. Завороженными глазами он посмотрит на нее. Я весь век помнила о тебе, потому что я люблю тебя верной любовью. К чему бы тут у него появилась Арета? Итак, шестнадцать на четыре, это будет шестью четыре двадцать четыре, тут получается четыре плюс два, ага, всего шестьдесят четыре. И шестьдесят четыре на семь, равняется семью четыре, два в уме, семью шесть сорок два плюс два… Четыреста сорок восемь. Ничего себе. Положим, в каждой квартире по три человека. Или по четыре? Нас с Марком вообще двое. А у соседей, тоже в трехкомнатной, пятеро, и скоро будет прибавление, она с пузом ходит. Возьмем все-таки, что трое. Множим. Трижды восемь двадцать четыре, два в уме, двенадцать плюс два четырнадцать, четыре пишем… так, так, и тут двенадцать плюс один. Тысяча триста сорок четыре! В одном доме! Боже! Муравейник! А если дом не в шестнадцать, а в тридцать этажей? Разве можно так жить? Какая психика выдержит? А случись пожар? Землетрясение? И в Москве бывает. Мама рассказывала, перед войной тряхнуло. Просто караул. Сквозь неплотно закрытую дверь он услышал, что у Марка зазвонил телефон. Вот оно! Лоллий поспешно выбрался из-за стола и, покинув свои писания и вычисления, вышел. Марк отвечал, нет, я сегодня не в работе. Значит, не по этому делу. Но все-таки спросил: что?! Марк отрицательно покачал головой. Нет. Что же он тянет, сказал Лоллий. С ума сойдешь от ожидания. Он вернулся к себе, сел и снова принялся глядеть в окно, но уже безо всякого любопытства и желания узнать, сколько людей живет в шестнадцатиэтажном доме. Что-то пропало. День опять жаркий. Голова плохая. Должно быть, давление. Померять? Алла Вениаминовна, врач, кричала на меня, зачем вы по каждому пустяку меряете?! Не буду. За домами, над деревьями парка, если приглядеться, можно заметить дрожащее марево. Климат меняется. Впрочем, и раньше случалось. Кажется, в семьдесят восьмом. Или в семьдесят девятом, не помню. В семьдесят восьмом это было, потому что в семьдесят девятом Ксения родила. Марик. Надо молиться. Господи, помоги моему сыну Марку, чтобы он благополучно похоронил гроб с кирпичами. Молитва улетела. В небесной канцелярии ее получили, распечатали и понесли к Богу со словами, такой молитвы за тысячу лет не поступало. Бог говорит, а зачем он это делает, этот Марк Питовранов? Ах, чтобы спасти любимую. Понятно. У него на столе три печати. Одна – «отказать», другая – «повременить» и третья – «оказать содействие». Он берет третью печать и прихлопывает ею молитву Лоллия. Оказать содействие. Лоллий счастлив. Богу нашему слава. Н-да. Если бы так. Бог, конечно же, вникает, но, должно быть, количество людей на земле и, соответственно, количество их молитв в последнее столетие стало превышать его возможности. Вероятно, кроме того, есть жизнь и на других планетах, где тоже молятся Богу, а он един, по крайней мере, в нашей Солнечной системе другого нет. И там, на других планетах, разумные существа в огромных количествах. У нас миллиарды и у них. Перегрузка сетей, наверное. И к тому же так все запутано, что не просто разобраться. Положим, Оля невинна, однако это Марк знает и я, а остальные? Изощренная ложь всегда правдоподобна. Также писательство. Хорошее – ложь, плохое – вранье. К чему, в самом деле, Арета? Но Лоллий так ясно видел ее в нашем дворе, у фонтана, тогда еще действующего и раскидывающего в разные стороны прохладные струи воды, или у качелей, где она робко дожидалась своей очереди, а ее отпихивали и кричали: «У кого здоровый нос, у того сейчас понос!», и она со слезами на глазах отходила в сторону. Ему было жаль ее, и он не кричал про нос и понос, но мужества подойти к ней, взять за руку, повести к качелям и вместе взлетать к небу, – этого мужества у него тогда не нашлось. Теперь, вставляя ее в свою картину, он как бы изживал чувство вины перед ней; кроме того, в этом меняющемся мире ему нужны были дорогие воспоминания, на которые он мог бы сослаться и подтвердить вечную действительность минувшего. Не имеет значения, сколько лет прошло с тех пор. Однажды бывшее не исчезает; оно может принять другое обличье, изменить форму – но в глубине его все равно горит тот единственный, драгоценный свет, который обещает бессмертие мне и всему, что во мне. Отчего, однако, не звонит этот кандидат в покойники? Люди ждут, волнуются. Лоллий встал, открыл дверь. Марк! – позвал он. Не было? И Марк ответил: не звонил. Лоллий взглянул на часы. Три. Пора обедать. Он спросил, будем ли мы сегодня обедать? Марк сказал, никакого желания, а ты, если хочешь, свари пельмени. Лоллий вздохнул. Вчера были пельмени и позавчера. Поперек горла. Марик, сказал он, давай закажем большую пиццу. Давай, ответил Марк. Сейчас позвоню. Лоллий прошелся по комнате. Надо двигаться. Десять тысяч шагов. Есть писатель Владимир… Владимир… не помню, как дальше… Грудинин… Трудов… Грудовский… помню, что грудь… Старше меня. Ему восемьдесят. И в дождь, и в холод вышагивает он по Воронцовскому парку с огоньками безумия в тусклых глазах. Лоллий остановился у зеркала и взглянул на себя. Господи, помилуй. Щетина седая трехдневная, мешки под глазами, в морщинах лоб. У тебя у самого глаза тусклые. Оставь надежды. Старость. Он простонал: зачем Ты создал человека, чья жизнь от рождения до погребения – всего лишь миг? И десять тысяч шагов не спасут. У него пропало желание ходить.