Александр Нежный – Психопомп (страница 22)
А скажи мне, папа, остался ли образок на князе Андрее, когда по приказу Наполеона его подобрали с поля битвы и поместили в лазарет? Лоллий задумался. Мародеры, должно быть. При любом исходе поле войны всегда за ними. Точно не помню, сказал он, но, кажется, мародеры. Гиены войны. Он улыбнулся, довольный пришедшим в голову сравнением. Серебряный образок. Отчего не поживиться. Ты, папа, опять невпопад, но не важно. С князя Андрея сначала сняли, а потом снова надели – прочел Марк – «золотой образок… на мелкой золотой цепочке». Что?! Не может быть! Так вскричал Лоллий, а меж тем в голове у него пронеслось: Акела промахнулся. Но какой Акела, подумал он; в самом расцвете. Не может быть, растерянно повторил он. Сколько редакций. Правок. А Софья Андреевна? Она куда смотрела? А редактор… Был же у него редактор? Читатели, наконец? Полтора века читают – и никто не заметил? Самый пристрастный, внимательный и совершенный читатель русской литературы, отметивший в «Братьях Карамазовых» всего одну художественную подробность – след от рюмки на мокром после дождя столе в саду, Владимир Владимирович Набоков, – и он проплыл мимо? Не может такого быть. Он ужаснулся и возликовал, едва представив повсеместное в литературной среде оживление. «Литературные новости» хотя совсем исподличались, но все же должны отозваться. Сын известного писателя… ну, да, а что тут такого? все о себе так пишут; брошюру выпустит – и уже известный; а у него, между прочим, пять полноценных книг разной толщины, две из них в твердом переплете, и роман, пусть не написанный, но грандиозный по замыслу… автор пророческого романа, сейчас все галдят о своих поделках: пророческий, предсказавший, роман-апокалипсис; чушь несусветная, но для привлечения, так сказать; толпе надо что-нибудь яркое, а будешь помалкивать, в твою сторону даже не глянут. В конце концов, пусть превращение серебряного образка в золотой уже было замечено, Марк обнаружил его самостоятельно, проявив редкое сегодня внимание к Слову и склонность не просто к чтению, а к изучению текстов. Что ж, отвечал сыну Лоллий, ты победил, Галилеянин. Отныне да будешь ты наречен любителем слова, филологом, и да будет тебе в радость и высокое наслаждение любое слово – возвышенное, низкое, хвалебное, бранное, описательное, обличающее, прославляющее, уничижающее, животворящее, убивающее, подлое, льстивое, правдивое, лживое, ласковое, негодующее, яростное, тихое, мирное, грозное, вкрадчивое, божественное – лишь бы в нем запечатлена была жизнь. Ты, Марк, хранитель слова, единственного подлинного сокровища породившей тебя земли. Нефть иссякнет; газ истощится; золото кончится; уголь сгорит – все пройдет, слово останется. И над опустошенной, готовящейся навсегда исчезнуть землей прозвучит последнее, скорбное, рыдающее слово – земля моя, ты создана была для другого бытия; зачем же ты уничтожила сама себя? Земля исчезнет; слово же пребудет в мирозданье; в черных его глубинах безымянной звездой оно будет блуждать до поры, пока где-нибудь, в иных мирах, в устах других людей не прозвучит новым радостным призывом.
Кхе, кхе. Сознаем собственное несовершенство. Молим ти ся о ничтожестве нашем, только что промолвившем выспреннее слово. Еще более мы отклонились от ранее объявленной темы, чему единственное оправдание – поскольку даже святой жизни человек, отшельник, столпник, житель пещеры наподобие смиренномудрого Иова Почаевского, в чью подземную келлию проникаешь, согнувшись в три погибели, и под ее сводами и стенами нет никакой возможности ни разогнуться, ни покойно сесть, ни тем более лечь, протянув ноги, отчего с потрясением всего естества и со стоном вопрошаем: Боже! неужто лишь в таком угнетенном положении можно оправдаться перед Тобой? или только святому доступно понимание бездны своего греха, и он наказывает себя неудобоносимыми бременами, рубищем и склепом? – если человек, несомненно, стяжавший Святого Духа, оправдывается добровольно принятыми на себя скорбями и тяготами, то простому смертному как не промолвить словечка в оправдание? – в нашем случае оправданием может служить сама жизнь, течение которой то и дело разветвляется на рукава или вообще меняет русло – так, что, поставив над своей ладьей парус, оказываешься вовсе не там, куда намеревался приплыть. В самом деле, в наши намерения вовсе не входило изображать читальню, зеленые стеклянные абажуры, и студента Питовранова над раскрытой книгой, с тетрадью справа и стопкой ожидающих своей очереди книг по левую руку. Но раз уж совершенно против намеченного третьего дня, обдуманного со всех сторон, стройного плана повернулось в непредусмотренную сторону – отчего само повествование все больше напоминает старое одеяло с вылезающими отовсюду клочками ваты, – то из присущей нам добросовестности, которая нередко вступает в противоречие с чувством меры, строгостью композиции, стремлением к похвальной краткости, являющейся, как всем известно, сестрой таланта, но, заметим, сестрой зачастую не родной, а скорее двоюродной или даже троюродной, то есть, иными словами, седьмой водой на киселе, ибо не всякая краткость признак таланта, и сплошь и рядом встречаются произведения, чья бездарность прямо пропорциональна их телеграфному стилю, – хотя бы упомянем книги, в чтение которых погрузился Марк. Непосредственно перед ним был «Изборник», составленный из произведений литературы Древней Руси и раскрытый на повести «О прении живота со смертию». В стопке книг находились: «Одиссея» великого слепого старца, «Труды и дни» Гесиода, античная поэзия, античная драма и «Старшая Эдда», чей черед, кажется, должен был наступить в следующем семестре. Итак.
Марк списывал в тетрадь и представлял. Оконце слюдяное. Свет тусклый. Свеча горит. Гусиное перо: скрип-скрип. Дивный звук утраченных слов.
Смерть! Не убоишься ли богатырской силы? Она смеется скрипучим безжалостным смехом. Что твоя сила перед моим всемогуществом.
Смерть! Все богатство тебе отдам.
Готов ли?
Аминь.
Он откинулся на спинку стула, закрыл глаза и погрузился в блаженство покоя. Как бы умер. Нет меня. Мама плачет. Отец в Литературном доме пьет и рассказывает о постигшем его горе. Его утешают, наливают, потом грузят в такси и отправляют домой. Меня встретили: папин отец, мой дедушка, Алексей Николаевич; а ну, дай я на тебя взгляну; Боже, как время летит! я тебя в колясочке возил, помнишь? коляска хорошая, немецкая; мы немцев победили, а коляски у них лучше наших; не помнишь? Марк – или тот, кем он стал, – смущенно улыбается: не помню. Славный старик. Бабушка еще не отошла от жизни. Маричек… Как там Лукьян? Ксении с ним непросто. Я так жалею, что не могу ей помочь. Второй дедушка, мамин отец, профессор. Знаешь, промолвил он, похлопывая Марка по плечу, ты как-то рановато к нам собрался. Но уверяю тебя, здесь не худо. Много людей интересных повсюду. Марксисты есть, однако какие-то удрученные. Я не с ними теперь. Они ставят непременным условием, что Бог есть вздох угнетенной твари. Я им отвечаю: помилуйте! похож я был на угнетенную тварь? У меня одна трубка двадцать тысяч стоила; а таких было семь штук! Не понимают. Твердокаменные. А кто здесь бог, спросил Марк. Зевс? Перун? Христос? Ни то, ни другое, ни третье. Бог… Марк. Кто-то произнес его имя. Он открыл глаза, увидел лампу под зеленым стеклянным абажуром, стопку книг, потянул к ним руку, но бессильно уронил ее на колени. Он снова закрыл глаза и тут почувствовал на лбу чьи-то пахнувшие свежестью, прохладные ладони. Он узнал. Маша, сказал Марк, ты здесь откуда? Она склонила темно-русую голову и прижалась щекой к его щеке. «Ты заснул над книгой? – шепнула она. – Быть не может. Что же ты читал, мой милый, – теперь она обвила его шею руками, – что же такое скучное ты читал, что тебя потянуло в сон?» «Я не спал, – разнимая ее руки, сказал Марк. – Так. Думал». «Ах, ах, – она пододвинула соседний стул и села рядом с ним. – Бедный. И это все – указала Маша на стопку книг у него на столе, – ты должен прочесть? – Она взяла книгу, лежащую поверх других. – Гесиод. Это кто?» Марк тяжело вздохнул. «Поэт. Древний. – Он хотел было сказать, из Эллады, но тут же подумал, она спросит, а где эта Эллада, и сказал: – Греческий».