Александр Немировский – Пифагор (страница 4)
– Как имя мелека, о котором ты говоришь, Абибал? – спросил Пифагор.
– Поликрат… Насколько я понимаю, на твоем языке это означает «Всесильный».
– Да, – подтвердил Пифагор, – почти точно. Но как этот человек достиг могущества? Что дало ему такую силу?
– Конечно же самояны! – отозвался Абибал не сразу.
– Самояны? – протянул Пифагор. – Что это такое?
– Суда типа наших гаул, но несколько шире корпусом, с третьим косым парусом на верху задней мачты, двумя кормовыми веслами, – пояснил финикиец. – Их снаряжают в этих доках и спускают в бухту едва ли не каждый месяц. Кто теперь назовет эллинские суда плавающими лоханями! Самояны принесли твоему острову богатство и процветание, сделав его жемчужиной Икарийского моря и всей Эллады. Ведь самояны теперь по всем морям хрюкают.
Лицо Пифагора вытянулось.
– Хрюкают? – повторил он.
Абибал рассмеялся.
– Это мы так говорим. Ведь корабельные носы самоян завершаются свиными рыльцами, такими же, как днища самосских амфор. Фараон Амасис, если верить молве, посоветовал Поликрату заменить их на что-либо другое, ведь для египтян, как и для евреев, свинья – нечистое животное. Но тот будто ответил, что эти «свиньи» принесли ему счастье и власть. И впрямь, как бы он без самоян превратил в рабов обитателей островов, которые вы называете круговыми?[6] Теперь они исправно платят ему дань. Их трудом пробита гора, и через нее пропущена целая река.
– Что я слышу! Сквозь гору?! Совсем как в Иерусалиме?! И это на моем заброшенном Самосе! Видимо, и впрямь надо надолго расставаться с отечеством, чтобы оно могло тебя удивить!
– Можно было бы еще многое порассказать, – перебил Абибал. – Но вот уже твой берег. Как только сойдешь, я сразу отчалю. Если понадобится помощь, моя посудина будет здесь в следующее новолуние.
Пифагор, подхватив полотняный мешок, шагнул к сходням.
– Ты и так из-за меня отказался от плавания в Картхадашт и терпишь убыток.
– О чем ты говоришь, господин мой?! – взволнованно произнес финикиец. – Ты вернул к жизни моего первенца, и моя жизнь принадлежит тебе. Знай, что нет услуги, которой бы я тебе ни оказал. И она будет мне радостью, а не обузой.
Сходни, подтянутые дюжими руками, скрылись за бортом. Суденышко, мгновенно развернувшись, показало берегу корму. Последний раз блеснула седина Абибала. Пифагор перекинул котомку за спину и побрел по набережной навстречу все громче звучащей музыке.
Пифагор шагал по молу, обходя судно, застопоренное на очищенных от коры стволах. Нижняя его часть у киля блестит древесной слезой, на верхней, свежевыкрашенной, выделяются выписанные белым, никому не понятные иероглифы. На выгнутом дугой носу рядом с фигуркой бегущего кабана укреплена оливковая ветвь. Все говорит о том, что эта, судя по описанию Абибала, самояна предназначена в дар союзнику Самоса фараону.
Все отчетливее и призывнее звучали авлосы. И вот уже на мощеной дороге, повторявшей изгибы обозначенного прибоем берега, показалась священная процессия. Впереди шла верховная жрица в облике богини. Ее пеплос[7], переливаясь яркими красками, напоминал распущенный хвост павлина. Над обнаженными, покрытыми жемчугами и драгоценными камнями руками жрицы возвышалась чаша из красного электра[8] в форме ладьи с высоким носом и тремя лилиями вместо парусов. Венок на голове женщины сверкал литыми золотыми колосьями. Ниспадавшие из-под него светлые волосы свободно и мягко ложились на обнаженную шею. Стайки мальчиков и девочек, двигаясь справа и слева, размахивали ветвями ивы и пели:
За жрицей пестрой и шумной толпой двигались ряженые – в масках кукушек, с клювами и хохолками, в коричневатых с желтыми разводами гиматиях. Они одновременно опускали и поднимали полы, выкрикивая: «Ку-ку!» За «кукушками» с пляской шли обнаженные храмовые рабыни. В серебряных зеркалах, прикрепленных к их спинам, перекатывались, подобно медным шарам, смазанные жиром груди с позолоченными сосками, и вместе с ними плясало и переливалось во всей пестроте восточное сладострастие, не совместимое с именем той, которую эллины, а до них пеласги считали супругою Зевса и хранительницей святости брака.
Священную процессию замыкали авлеты. Прижатые к губам авлосы согласно выдували знакомую Пифагору с детских лет гулкую, дробную мелодию, которую называли «снопом», но звучала она менее стремительно и более протяжно, словно бы в нее каплями вливался тягучий, как мед, лидийский лад.
«Вот она, моя Итака, в бурном море перемен, – напряженно думал Пифагор. – О, как же не похож этот праздник на тот, что описан Асием! Владычица перестала быть одинокой. Гармония сделалась сложнее и запутаннее. И как постигнуть ее слагающие! Как вычислить формулу этих перемен и понять их смысл?»
Видение исчезло так же мгновенно, как и появилось. Слух наполнился гулкими ударами молотов, выбивавших клинья на бревнах. Киль под ликующие вопли заскользил по бревнам, и самояна, как утка, закачалась на волнах.
И вдруг неожиданно для себя Пифагор запел, сначала тихо, про себя, а потом все громче и громче. Один из устроившихся в тени платана игроков в кости, кинув на утоптанную землю астрагал[9], удивленно пробасил:
– Слышь, как подпевает босоногий.
Сказав это, он, кажется, лишь увидел поющего Пифагора, но не вслушался в его песню, ибо даже подвыпивший по случаю праздника гуляка должен был понять, что рожденная голосом незнакомца мелодия не имеет ничего общего со звучащим в отдалении пеаном[10], а если бы пение услышал человек, наделенный воображением и музыкальным слухом, он с первых же тонов понял бы, что мелодия не похожа ни на одну из когда-либо звучавших и, более того, что она выражает истинную, скрытую от непосвященных суть богини, которую ионийцы называют Герой, а обитавшие до них на острове лелеги – Керой, что на их языке означало «корень».
«Откуда этот напев? – думал Пифагор, двигаясь в обход агоры к улице Древоделов. – Не от испарений ли от этой древней земли? Или его нашептало море, по которому плыл Орфей? Видение опять вернуло меня к первому из моих земных существований. Ахейцы совершили очередной набег на Трою. А что стало с моей Парфенопой, где она закончила свои дни? И долго ли можно еще жить, оставаясь в неведении? Как раскрыть эту обжигающую тайну? Уже видны ворота. Нет, не Скейские[11], а Кузнечные».
Сердце Пифагора защемило. Взгляд выхватил старый дом, сиротливо зажатый между двумя новыми с башенками по углам. Тот же матовый цвет стен. Гнездо на шесте у кровли. Аист повернул белую, как гипс, голову и что-то невнятно прокричал. «Тот ли это аист, что меня напутствовал, или его сын? – думал Пифагор. – И сколько лет живут аисты? Воюют ли пигмеи с аистами или журавлями? Вопросы! Вопросы!..»
Послышался знакомый с детства звук, напоминавший стрекотание кузнечика. Резец возвратил Пифагора в юность, словно бы и не было этих долгих лет скитаний и он снова сидит рядом с отцом, наблюдая, как под его пальцами в твердый камень вписывается изображение.
Пифагор толкнул дверь и охватил лесху беглым взглядом. Ларь с углами, сбитыми чеканной медью, деревянная скамья с растопыренными ножками, стены, украшенные керамикой с геометрической росписью. Стол у окна, и за ним сгорбленная фигура. Поседевшая голова, и над нею в солнечном луче столбик каменной пыли. «Но почему так пусто? Где же мать? Где брат? Неужели нас осталось двое?»
– Что же ты медлишь, Пифагор? – послышался голос отца. – Ну вот я и дождался тебя. Но мать… – голос задрожал.
Пифагор бросился к старику, подхватил его вместе с сиденьем, прижал к груди.
– Довольно, отец, – произнес он нежно. – Помню я тебя насмешливым, гневным, нежным, решительным, раздраженным… однажды, на свадьбе брата, пьяным. Плачущим – вижу впервые.
Мнесарх смахнул со щеки слезу.
– Сегодня утром я проснулся так, будто меня схватили за грудь и тряхнули. А до того я видел тебя в полудреме рядом с седовласым незнакомцем, лицо твое то возникало, то исчезало, ты спрашивал: «Не остров ли это феаков?» Раньше со мной такого не случалось!
– Да. Порой открывается нечто, во что верится с трудом. К таким явлениям ныне устремлены мои мысли.
Пифагор опустил голову.
– Что нет матери, я понял сразу. Но почему ты один? Где наш Эвном? Неужели и он?!
Мнесарх попятился к выходу, и стало слышно, как крюк с жалобным скрипом входит в желоб наружной двери.
– Твой брат – беглец, – проговорил он, возвратившись, – Эвном присоединился к изгнанникам. Хотел взять с собой и меня, но я верил, что ты жив. Почти каждый день, когда не было работы, ходил в гавань.
– Погоди, отец. Объясни, что угрожало Эвному? От кого он бежал? О каких изгнанниках ты говоришь?