Александр Некрич – Отрешись от страха. Воспоминания историка (страница 72)
Жуков помолчал. Затем я суммировал свои просьбы в виде пяти пунктов:
1. Напечатание выполненной мною по плану и утвержденной к печати Ученым советом института монографии
2. Прекращение дискриминации в отношении других моих работ. Снятие запрета на печатание моих статей в профессиональных периодических изданиях.
3. Прикрепление ко мне аспирантов.
4. Участие в научных конференциях.
5. Отмена запрета на выезд за границу.
Я попросил Жукова отнестись к моей просьбе очень серьезно и предупредил его, что отказ в прекращении дискриминации вынудит меня подумать об изменении всей моей жизни, чтобы «последние годы, оставшиеся у меня для творческой работы, не пропали даром, как пропали предыдущие семь лет», — заключил я.
Жуков обещал переговорить с кем следует, и на этом наша беседа окончилась. Спустя еще месяц я узнал, что в Ленинграде в начале апреля будет проводиться симпозиум советских и западногерманских историков по проблеме германо-советских отношений до прихода к власти Гитлера. Этот вопрос занимал меня очень и был тесно связан с исследованием происхождения советско-германского пакта от 23 августа 1939 года, которым я занимался многие годы.
Я отправился к заместителю директора Ивану Ивановичу Жигалову, который курировал наш сектор. Жигалов поначалу отнесся к моей просьбе отрицательно, выдвигая всякие несущественные аргументы, в том числе вопрос об оплате дороги и пребывания в Ленинграде, но после моего заявления, что я готов отправиться за свой счет, сказал мне, что поговорит об этом с председателем оргкомитета симпозиума, директором Института истории СССР академиком А. Л. Нарочницким и скоро даст мне ответ. Действительно, вскоре он пригласил меня и сообщил, что Нарочницкий занял резко отрицательную позицию, заявив: «Я буду категорически протестовать против участия Александра Моисеевича в симпозиуме». Так ли было дело
Итак, я был приперт к стене. После отказа допустить меня на семинар в Ленинграде — нет, не в Лондон, не в Париж и даже не в Софию, а в Ленинград! — я почувствовал, что выносить всего этого я больше не желаю. И я решил уехать, покинуть свою страну.
Были ли у меня другие возможности? Да, были. Например, плюнуть на все, заниматься своей профессией ровно настолько, чтобы продолжать получать заработную плату, довольно высокую по советским масштабам, в 60 лет быть уволенным на пенсию. Опять же получать приличную по советским понятиям пенсию. Пожить, если возможно, в свое удовольствие и затем отойти в лучший мир. Так ведь и живет большинство советских людей. Жизнь моя в Москве была расписана вперед на все время оставшейся жизни. Я даже мысленно представлял себе, как кто-то из моих доброжелателей, прослышав про мою кончину, просит Институт всеобщей истории организовать мои похороны и как летят телефонные звонки в отдел науки ЦК, и там советуют траурного митинга в помещении института не проводить, в крайнем случае послать представителя профсоюзной организации для присутствия на похоронах.
Сказать по совести, такая радужная перспектива меня не радовала и не привлекала.
Была возможность другая. Оставаться в своей стране и вести борьбу за человеческие права, путь, на который я фактически вступил еще до всякого диссидентского движения. Началось это еще, как читатель, должно быть, помнит, в сталинские времена, в аспирантуре. В последние годы я все больше и больше шел навстречу диссидентскому движению, все более сближаясь с ним. Мои выступления на похоронах академика А. М. Деборина (1963 г.) и А.
В то же время я все более отчетливо понимал, что в своем большинстве люди равнодушны к тем событиям, которые происходят. У меня вовсе не было уверенности в том, что население Советского Союза только и мечтает об обретении гарантированных гражданских прав. Привычный конформизм, не требующий собственных размышлений и решений, гораздо ближе народу, чем лозунги борьбы за гражданские права. Ведь при любой борьбе перед ее участниками встает вопрос о готовности принять на себя ответственность за что-то или за судьбу кого-то. Но именно от принятия собственного индивидуального решения советские люди были свирепо отучены за годы советской власти. Это оказалось чрезвычайно удобным и вполне соответствовало некоторым установившимся обычаям: «Я — не я, и хата не моя», «наше дело телячье — посрал, да в овин» и т. п.
Диссидентов травили и преследовали, отправляли на каторгу, в тюрьмы, в психушки. Других, по тонкому расчету властей, не только оставили на свободе, но вроде как бы даже признавали своего рода «лояльной оппозицией». Я был знаком и даже дружил с некоторыми из диссидентов, помогал им, чем мог, и все же не пытался включиться полностью в это движение. Я предпочитал выступать «под своим собственным знаменем».
Да, в активном участии в диссидентском движении был определенный выход. И я много раз задумывался над этим. Во мне не было страха перед последствиями, хотя я и отдавал себе отчет в том, что у меня нет стопроцентной уверенности, что я вынесу физические мучения в лагере или в тюрьме. Гораздо больше меня смущало совсем другое: нуждается ли народ в моей защите? В истории обыкновенно случалось так, что пророки или лжепророки выступали от имени народа, никак этим народом не уполномоченные. Вероятно, только стихийный взрыв народных чувств, выражаемый в насильственных действиях, отражает на одно-единственное мгновенье образ мыслей народа, да, может быть, еще эти чаяния выражены в народных песнях и сказках.
Бывает, что на путь диссидентского движения люди вступают не только ради защиты чьих-то прав, но и ради самовыражения. Здесь, в этом движении, связанным с поисками истины, сопряженном с опасностью, люди находят самих себя. Их действия, их отрешенность внушает им самоуважение, открывает перед ними цель жизни. Но нужно поистине обладать глубоким умом, способностью к самокритике, к беспощадной самооценке, чтобы не выродиться в этом движении в революционного догматика
...Я также думал и о том, что свой вклад в демократическое движение я успешнее всего моту сделать на своем профессиональном поприще, в области истории. Вот почему в последние годы жизни в Москве я написал небольшую книгу
Отказ директора института выдать мне рекомендацию для поездки в Венгрию отражал, конечно, не столько его личное отношение ко мне, сколько указания, данные ему сверху относительно моего статуса. Ведь в картотеке ЦК КПСС на моей карточке должно было быть четко записано, что мне разрешено, а что запрещено. Там есть записи такого характера (не ручаюсь за точность воспроизведения, но ручаюсь за смысл): «печатать ограниченно», «книг не публиковать», «выезд за границу не разрешать» и пр.
Мои попытки добиться напечатания книги успеха не имели. От меня ждали капитуляции, покаяния, но для меня это было абсолютно исключено. Следовательно?
Черта была подведена. Я решил покинуть свою страну и отправиться в добровольное (если это можно назвать добровольным) изгнание. Летом 1975 года мне удалось установить связь со своей двоюродной сестрой Верой, которая уехала в Палестину из Латвии, где она жила еще в 1932 году, и сейчас, как я вскоре узнал, была матерью и бабушкой многочисленного клана.
У меня было свое личное отношение к ней.
В 1932 году, когда я узнал о ее намерении уехать в Палестину, я написал ей ужасное письмо, которого стыдился потом всю свою жизнь. Я обвинял ее в том, что она предала международный пролетариат и пр. Ее мать, горячо любимая мною тетя Иоганна, говорила как-то много лет спустя, что Вера плакала, получив мое письмо. Когда я написал это письмо, мне было всего 12 лет, но это как-то не утешало меня.