реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Некрич – Отрешись от страха. Воспоминания историка (страница 21)

18px

...Подал протест и я. Однако мой протест был оставлен без внимания. Но это уже не имело практического значения, так как обвинения, выдвинутые против меня, были, по моему заявлению на имя заведующего отделом науки ЦК КПСС А. М. Румянцева, расследованы. В письме в ЦК я отклонял все политические обвинения, но вынужден был согласиться с тем, что в работе имеются «существенные методологические недостатки». Все-таки это было получше, чем политические ошибки... Мое обращение к Румянцеву заканчивалось такими словами: «Вот уже полтора года, как вместо того, чтобы всецело заниматься научной работой, которая является для меня делом жизни, я вынужден тратить силы, нервы и время для того, чтобы противостоять многочисленным попыткам оклеветать меня. Терпеть подобное положение далее невозможно».

В середине мая я был приглашен на беседу к инструктору отдела науки А. С. Черняеву, по профессии англоведу, преподавателю исторического факультета МГУ. Он сказал мне, что на прошлом следует поставить крест и что, по мнению руководства, «Некрич должен работать в Институте истории». Так закончился этот эпизод.

3 марта 1953 года мне исполнилось 33 года. По счастью, меня не успели распять, но я и не прочел Нагорной проповеди... Чувствовал я себя, однако, так, будто и на самом деле меня только что сняли с креста.

...Мой отец не скрывал своей радости в связи со смертью Сталина. Старый журналист-международник знал очень много такого, что было мне, да и не только мне, неизвестно из «деятельности» вождя. В 20-е годы отец работал в Баку и в Тбилиси. По его словам, старые работники не единожды вспоминали про участие Сталина в «эксах». Отец рассказывал также и о том, что на процессе жандармов в Баку вскоре после восстановления Советской власти кто-то из обвиняемых требовал вызвать в суд в качестве свидетеля защиты Иосифа Джугашвили. Какие-то неясные страницы из жизни вождя вдруг начали появляться на свет божий.

Моя реакция была несколько иной. Я настолько привык, что Сталин присутствует везде и всюду, и всегда, что, прочитав сообщение о его болезни, был в первую минуту ошеломлен. Затем появилась недоверчивая мысль: «Должно быть, он уже умер, а коммюнике о болезни опубликовано, чтобы подготовить народ, а может быть, выгадать время, необходимое руководству партии, чтобы справиться со своей растерянностью». Я понимал, что смерть Сталина может коренным образом изменить нашу жизнь. Но кто же придет ему на смену? Об этом думал не я один, эта мысль была у миллионов людей. Мы с отцом были единодушны в том, что не может вторично стоять во главе государства, в котором большинство составляет русское население, грузин, т. е. Берия. Конечно, мы понимали, что для нас, для наших друзей, для многих знакомых и не знакомых нам людей смерть Сталина означает спасение.

Думали о преемнике, о новом вожде. Но мало кому, вероятно, приходило тогда в голову, что возможен и другой путь: без вождей, без диктатуры.

В конце 1952 и в начале 1953 г. зловещие слухи о строительстве на берегу Енисея бараков для предстоящей депортации евреев циркулировали довольно настойчиво. Называли даже имена крупных деятелей культуры и науки еврейского происхождения, которые якобы подписали обращение к правительству с «просьбой» переселить евреев из промышленных центров в далекие восточные районы, чтобы дать им возможность «приобщиться к полезному физическому труду, к земле». Не буду называть здесь эти имена, так как этого документа я сам не видел. Но твердо знаю, что один, занимавший в то время очень высокое положение философ, Д. Чесноков, сделанный на XIX съезде членом Президиума ЦК, написал брошюру, в которой «объяснял» необходимость депортации евреев. Брошюра была отпечатана, и ожидался лишь сигнал для ее распространения.

В начале 1953 года мне позвонил академик Деборин и попросил срочно к нему зайти. Голос Абрама Моисеевича показался мне необычным, чувствовалась какая-то нервозность. И, действительно, старик был очень взволнован. Он рассказал мне, что только что закончилось закрытое партийное собрание в Президиуме Академии наук (в то время все академики, независимо от их места работы, состояли на партийном учете в Президиуме Академии наук). На этом собрании академики требовали смертного приговора для «врачей-отравителей».

— Я никогда еще не слышал ничего подобного, — сказал Абрам Моисеевич, — но больше всего меня потрясло выступление Исаака Израильевича (т. е. Минца — А. Н.). Это было отвратительно. Ведь никто не тянул его за язык. Он выступил по собственной инициативе, — заключил Деборин.

Но, как оказалось, Абрам Моисеевич позвал меня не для того, чтобы рассказать про партийное собрание. Ему позвонили из редакции «Правды» и спросили, дает ли он согласие поставить свою подпись под документом, осуждающим врачей-убийц. Что ответил Абрам Моисеевич, осталось для меня неясным, так как он как-то мялся. Я видел, что он мучается, сомневается, и у меня не хватило духу добиваться от него правды. Но так как Абрам Моисеевич спрашивал моего совета, я сказал ему, чтобы он ни в коем случае не разрешал ставить своей подписи под документом, которого он в глаза не видел. «Когда они снова позвонят вам, — убеждал я Деборина, — попросите прислать текст». Деборин со мной согласился. Кажется, он так и поступил. Но текста ему не прислали. Но вот Сталин умер, и Абрам Моисеевич ожил.

...В Институте был траурный митинг. Очень душевно говорила Анна Михайловна Панкратова. У многих слезы катились из глаз. Казалось, мы действительно понесли невосполнимую утрату. По счастью, было достаточно фальшивых нот в выступлениях, и они действовали отрезвляюще, как бы нейтрализуя повышенную эмоциональность многих выступавших. Нестерпимой фальшью звучали, например, такие слова: «Утром моя дочь проснулась и спросила меня: "Папа, как же мы теперь будем жить без товарища Сталина? Ведь он был лучшим другом всех детей"!» По лицу выступавшего было видно, что ничего подобного его дочь не говорила и что это — заурядный демагогический прием. И то, что этому немолодому уже человеку, отцу троих детей, профессиональному партийному работнику, пришлось прибегнуть к такой дешевке, показывало, что скорбь по усопшему во многих случаях была нарочитой.

Все, с чем Россия в старый мир ворвалась, Так, что, казалось, что ему пропасть, Все было смято... И одно осталось: Его неограниченная власть. Ведь он считал, что к правде путь тяжелый, А власть его сквозь ложь к ней приведет. И вот он мертв. До правды не дошел он, А ложь кругом трясиной нас сосет. Его хоронят громко и поспешно Соратники, на гроб кося глаза, Как будто может он из тьмы кромешной Вернуться, все забрать и наказать. Холодный траур. Стиль речей – высокий. Он всех давил и не имел друзей... Я сам не знаю, злым иль добрым роком Так много лет он был для наших дней. И лишь народ к нему не посторонний, Что вместе с ним все время трудно жил. Народ в нем революцию хоронит, Хоть, может, он того не заслужил. В его поступках лжи так много было, А свет знамен их так скрывал в дыму, Что сопоставить это все не в силах - Все люди слепо верили ему. Россия-мать! Неужто бестолково Ушла, пропала вся твоя борьба! В тяжелом, мутном взгляде Маленкова Неужто нынче вся твоя судьба? А, может, ты поймешь сквозь муки ада, Сквозь все свои кровавые пути, Что слепо верить никому не надо, И к правде ложь не может привести.

Мне кажется, что в этом стихотворении Эмки Манделя (Наума Коржавина), наиболее точно отражена та противоречивость чувств и мыслей, которая была характерна в первые дни после смерти Сталина. Я не знаю ни одного поэта, прозаика или историка, который сумел бы с такой точностью, с такой достоверностью схватить этот момент эпохи, пропустить его сквозь собственное восприятие и выразить.

...Я слушал передачу по радио с Красной площади в день похорон. Когда прогремели прощальные орудийные залпы, я поднялся из-за письменного стола. Я стоял и думал о том, что сейчас, в эти минуты, уходит в прошлое старый мир, уходит безвозвратно. Мне так хотелось верить в это.

Глава 5. Годы надежд