Александр Мишарин – Карьера (страница 2)
— Мужчинам.
— Почему ты об этом…
— Не надо, отец, — остановила она его и даже подняла руку, словно защищаясь. — Ты ведь… не то, что мать.
Галя повернулась к нему и попросила:
— Если я тебе позвоню оттуда… ты выполнишь одну мою просьбу? Только ничего не спрашивай! Просто передашь… по одному телефону…
— Конечно, конечно… — Кирилл Александрович кивал головой и чувствовал страх. Изначальный, подпольный, родовой… Страх отца.
— Только никому ни слова! Главное, маме.
Они знали, что Марина, мать, уже где-то близко. Что она слышит… Не подслушивает, а именно слышит, словно настраиваясь в нужное время на нужную волну. Это было всегда, когда касалось чего-то важного в жизни Генки, Гали. Его самого. Каждого в их доме.
— Не надо так говорить. Ты больше доверяй маме…
Кирилл Александрович понимал, что он говорит это уже не только дочери, но и оправдывается перед женой.
— Это что еще за «монти-понти»? — сказала Марина, входя в комнату. «Монти-понти» — так называли в их семье нежности, прилив неистовой, детской ласковости, которая когда-то нападала на всех. Когда дети были маленькие. Эти нелепые, ничего не значащие для всего остального мира, слова появились в их семье, когда по утрам Марина притаскивала к ним в постель четырехлетнюю Гальку, и тут же звонким, «базарным» ревом требовал своего участия в утренних нежностях двухлетний Генка. Не было никакой четырехкомнатной квартиры, а была огромная комната с купидонами и эркером; шесть семей за высокой, с гофрированными, закрашенными темной краской стеклами, дверью, очередь по утрам в туалет. И почему-то помнилось все время утро. «Утренний заряд бессмертия…» Шестой этаж. Солнце. Прохлада старинного переулка. Начало себя, жизни. Свежая горечь честолюбия и упругость всего тела, которое, казалось, еще продолжало расти, матереть, захватывать мир.
— В конце концов, вы когда-нибудь уедете? — почти закричал Кирилл Александрович и, словно рубя шашкой, взмахнул рукой.
— О!.. Я же совсем забыла позвонить твоему отцу, — не обращая никакого внимания на его крик, озабоченно сказала Марина.
— Все равно «Хавронья» его не позовет… — но жена уже заканчивала набирать номер.
— Есть же какой-то долг?! Мы ведь уезжаем, — Марина собиралась для разговора и вдруг озаренно улыбнулась — на другом конце подняли трубку.
— Февронья Савватеевна? Добрый-добрый день… — И короткий, какой-то заискивающий смешок.
Кирилл Александрович стоял у окна, отвернувшись. Он представил своего отца, сидящего в дальней комнате на даче. Телефон специально стоял в передней, чтобы он не слышал звонков. «Почему нельзя было провести к нему второй аппарат? И вообще! Что за манера ставить телефон почти в сенях? Что, трудно купить шнур подлиннее?»
Февронья Савватеевна, с розовой кожей под редкими белыми волосами. Громоздкая, умная, выдержанная, терпеливая до фантастичности. Бывшая учительница из Бодайбо… Старая дева, семи десятков от роду вышедшая замуж за свою первую любовь. Отцу-то уж сильно за восемьдесят. Скоро почти юбилей — восемьдесят пять. Как всегда, дадут орден. Последние годы о нем помнят, как будто его имя записано в святцах.
— А Александра Кирилловича нельзя попросить к телефону? Ах, отдыхает?
— Да что ты с ней цацкаешься! — не вытерпел Кирилл Александрович. — Нет — так нет!
Жена скосила на него невидящие глаза и продолжала на той же ровной, родственно-сладостной ноте.
— Да! Кирилл обязательно к вам заедет…
Марина глазами задала вопрос — «когда»?
— «Ужо». Днями! — отмахнулся он.
— Да, да. Один остается… Ну, вы же знаете мужчин?!
«Тоже… Нашла Манон Леско из Бодайбо!»
— Ох, если бы я все вам могла рассказать? — вздохнула светская Марина. И тут же сделала «страшные глаза» — Кирилл рванулся, чтобы выдернуть шнур.
Искренне испугавшись, она быстро закончила разговор и теперь сидела в глубокой задумчивости.
— Что ты имеешь против нее? Она спасла нас. В конце концов, спасла твоего отца. Кому нужен старик после второго инфаркта. Она бросила все — дом, работу, друзей. Примчалась по первой же нашей телеграмме. Это же подвиг… Подвиг простой русской женщины…
— Поехали! Поехали… — Генка распахнул входную дверь и стоял на пороге с выпученными глазами, с открытым от бега ртом.
— Ну, что ты орешь?! Почему ты всегда орешь? Что случилось? Такси пришло? Подождет!
Марина срывала зло на сыне.
— Ну, там же деньги набегают! На счетчике, — оправдывался Генка.
— С каких это пор ты стал заботиться о наших деньгах? — Марина все-таки встала и пошла собираться.
— А чего ты на меня орешь? — перешел в наступление сын.
— Ну, ладно! Ладно… — повысил голос Кирилл Александрович и вышел в коридор. Обнял сына за плечи и дружески встряхнул, мол, хватит.
— Она всегда так! Первая… — Генка отвел глаза и суетливо стал подтаскивать к двери чемоданы, сумки.
На замшевом пиджаке сзади, ближе к плечу, тянулась белая меловая полоса, словно он крался вдоль побеленного забора.
— Вот, и давай тебе свои вещи… Уже вымазал! — Кирилл Александрович хотел быстро, незаметно для матери, отряхнуть пиджак, но Генка вздрогнул от его прикосновения.
— Что с тобой? — тихо спросил отец.
— А чего… — сын отвел глаза. — Ма! Ну, едем, что ли?
Кирилл Александрович сдержал себя, опустил веки. Тело его, от макушки до пят, от тренированного усилия налилось спокойствием теплоты и словно замкнулось в себе. Он стоял около высокого, бабушкиного зеркала с чуть заметными помутнениями в углах: очертание его фигуры, его плоти, на короткое, легкое мгновение освобождения сознания показалось ему независимым от него самого. Просто длинный, замерший силуэт…
…Усадив своих в такси, он удивился, когда Марина задержала его голову и еще раз поцеловала в лоб. Так целовала раньше, давно, мать на прощание.
— А если захочешь, махни на все рукой и прикатывай к нам. Дети будут рады…
«Они уже давно не дети!» Он только кивнул и улыбнулся жене нетерпеливой, извиняющейся улыбкой.
Когда машина сворачивала за поворот, Кирилл увидел, как Марина повернулась на заднем сидении и смотрела на мужа.
«Не на ту лошадь поставила», — вспомнились ему, переданные услужливым товарищем, слова, сказанные ею на курорте в откровенной, пьяноватой беседе. Десять лет назад, — значит, в семьдесят втором году.
Он помнил, что ему надо звонить в назначенное время. К «очень важному государственному лицу»! Он не видел его лет восемь… Надеяться на легкую беседу было глупо! Тем более от него самого уже, наверно, пахло просительством. Но все же Кирилл не двигался с места. Был первый после весенних шатаний действительно теплый, уже влажно-душный день; солнце светило, как сквозь марево, и пыльный, в выбоинах, асфальт, казалось, прогибался под каблуками. От этой всеобщей уличной разморенности пахло чем-то издавна знакомым. За почти четыре месяца, которые он был уже в Москве, первый раз не разумно, не внутренним приказом — «смотри, ты снова, через семь лет, дома», — не удивлением от сменившегося московского пейзажа или часто нелепых, сверхсовременных, — пуще европейских модерновых зданий, — а покоем обыденности, растворенности в новой старой жизни он признал свое возвращение.
Он медленно повернулся и посмотрел на свой двадцатидвухэтажный, со сверкающими панелями, франтоватый дом. Он рассчитан, максимум, на пятьдесят лет. Какая-то тщеславная и наплевательская на человеческую жизнь, на сам род человеческий, на вечность суетность была в этом доме. Даже мемориальную доску глупо прибивать здесь. Что там аристократы средневековья, простые крестьяне и те строили дома на века. Следующие поколения перестраивали, улучшали, приближали к новой жизни. Дом — это целая история рода, цепочки людей, из вчера в завтра.
Кирилл Александрович очень ясно представил себе этот бесконечный поток людей, как походные колонны в меркнувшем свете военной кинохроники. Как и там, эти колонны никогда не отступали, не шли назад, а уходили туда, за горизонт. В сегодня и дальше. Дальше… через его жизнь, через этот оцепеневший сумрак, через границы города, рода, через беззащитность и сохранительный инстинкт одной, даже его собственной жизни. Может быть, только в этом и было его собственное бессмертие, его, К. А. Корсакова. Нет, не «твари дрожащей», каким боялась воспитать его мать за долгие тринадцать лет отсутствия отца, в самые главные годы жесткого мальчишества.
«Стоп!» — приказал он сам себе.
Двенадцать с половиной лет прошло со смерти матери, и он научился не думать о ней. Кирилл Александрович знал, что позволь он себе эту слабость, и воспоминания затопят его, сомнут. «Я!.. Я… Один я!». Нет, не только он виновен в ее смерти. Это было бы проще, облегчающе, адвокатски просто. Возьми весы, положи на одну чашу свою вину, на другую возраст, жизнь, эпоху. Атеросклероз… Последнюю судорогу не успевшего схватить кусок воздуха уже синеватого рта…
…Годы рождения и смерти на мраморной плите. Вечное, обыденное отделение живущего от умершего. За границу его жизни, за ритуал похорон, за слова соболезнования тогда ушла не ее — его жизнь.
Огромный — солнечный, нищий, детский кусок его жизни, словно отрубленный гигантским топором мясника… Со стуком, хрястом удара по колоде… Удара земли по крышке гроба.
Легкая пробежка ее пальцев — ото лба до макушки… Улыбка обоюдного счастья в тот самый далекий, уносящийся в сон, миг детства.