Александр Мирлюнди – Когда Осёл летал выше, чем Пегас. Театральные были и небылицы (страница 4)
– Мы будем играть «Ромео и Джульетту!», – уверенно сказал на следущий день Серёжа Перелько мне и моему тёзке Саше Кошечкину. После того, как Саня пытался пошутить, уж не Джульетту ли собирается играть Серёжа, то последний очень сурово сказал, что Шекспир не место для шуток, и что отрывок из этого произведения ему очень важен как начало, как он выразился, нового «жизненного витка», и что он видит себя, (очень давно кстати), только в этой трагедии. Саша ехидно улыбнулся, и извинился.
– Комедии это чушь, -продолжал Серёжа, -Бегать там, рожи корчить, я не буду. Я человек серьёзный, и хочу играть только серьёзные вещи. У меня к «Ромео и Джульетте» это, как там, сердце лежит. Ты, Сань, (это он к Лисичкину), будешь играть Аптекаря. Это старичок такой. Ядами торгует. Хорошая роль, для тебя как раз. А ты, Шур, (это уже ко мне), -Бальтазара. Это слуга.
Все мы трое благоговейно замолчали, осознавая, что это первое в нашей жизни так называемое «распределение ролей».
– Серёж, а ты кого будешь играть?, -робко прервал я тишину. Сергей посмотрел на меня недоумённым взглядом:
– Как кого? Ромео!
– А-а-а-а…
В тот же день мы приступили к делу. Прочитав по ролям отрывок, где Бальтазар сообщает Ромео о смерти его возлюбленной, и Ромео покупает у Аптекаря яд, мы, прочитав про Аптекаря что
…В его лавчонке жалкой черепаха
Висела, и набитый аллигатор
И кожи всяких страшных рыб…
тут же решили, что нам для отрывка нужны настоящие чучела. Они имелись в школе в одном только месте: в кабинете биологии. Выкрасть их оттуда, висевших на виду, представлялось для нас неразрешимой задачей. (Вопрос о том, чтоб их просто попросить, даже не стоял, никто из и подумать не мог о таком пижонстве). И взгляд наш потихоньку переключился на задний шкаф, в котором в очень большом количестве стояли банки с заформалиненными животными, червями и прочими гадами. Черви не подходили, так как не было понятно, что это вообще черви, просто какие-то белые и красные палки в воде; морской ёж со сцены напоминал бы скорее маленькую глубинную бомбу; ящерица показалась нам откровенно банальной; а казахская гадюка вызывала отвращение даже у Кошечкина. В итоге после недолгих споров сошлись на пучеглазой африканской лягушке и на зародыше кролика, и на перемене, дождавшись, когда в классе никого не будет, быстро открыли шкаф и попрятали банки в портфелях. Весь урок просидели как на иголках. Всё время казалось, во-первых, что учительница заметит отсутствие банок, и во-вторых, что банки разобьются, и формалин вместе с животными потечёт на учебники. В середине урока Кошечкин ткнул меня в бок.
– Череп надо свистнуть, череп, -сопел он, -ведь Аптекарь он кто?! Алхимик!! Хочу из черепа на сцене настоящее вино пить!
– С ума сошёл!, -я ужаснулся, -Он же над самым учительским столом висит, на самом видном месте!
Кошечкин разочарованно вздохнул.
Всё обошлось. Никто отсутствия банок не заметил, и, так как урок биологии был последним, мы в замечательном настроении, шутя и друг друга подначивая, и предвкушая, в какое изумление придут наши педагоги, увидев на столе Аптекаря наших уродцев в банках, спустились репетировать в подвальчик, который школа выделила нам для переодевания, и где, так как мы оканчивали позже всех, часов в 7—8, можно было попить чаю и отдохнуть.
То, как мы репетировали, по-большому счёту сложно назвать репетицией. Всё сводилось к тому, что каждые пять секунд кто-то из нас забывал слова роли, а другие ему подсказывали. Потом Саня Кошечкин стал говорить, что Ромео должен непременно танцевать и петь песни, как любимый актёр Серёжи Митхун Чакроборти, а я, смеясь, предложил абсолютно бредовую идею, что Ромео почему-то обязательно должен быть голым. Мы представляли Перелько стоящим на сцене в костюме Адама, краснеющего, с улыбкой стеснения прикрывающего причинные места, и корчились от хохота. В конце концов, с грехом пополам выучив текст, мы разъехались по домам.
На следующий день был показ. И если мы с Саней еще шутили, то у Перелько от вчерашнего веселья не осталось и следа. Он сразу пресёк все наши шутки, сказав, что мы несерьёзные люди, и шутим оттого, чтобы хоть как-то прикрыть нашу внутреннюю пустоту и бездуховность.
Наш отрывок был где-то посередине. В драных штанах, босиком, в кожаной желетке на голое тело, похожий скорее на голодранца из фильма «Путёвка в жизнь», чем на слугу из знатного веронского дома, я сидел за кулисами. Меня вдруг ни с того ни с сего захватило волнение. Руки мои начали трястись, и я в итоге, чтоб их как-то унять, взял в руки какую-то розовую грязную тряпочку, которая вскоре стала мокрой от пота. Саня Кошечкин сидел рядом, одетый в прямом смысле слова в мешок, в днище которого он проделал дыру для головы, и отрезал углы, превратив их таким образом в прорези для рук. Талию его обхватывал широкий армейский ремень, медную пряжку которого, увенчанную пятиконечной звездой, Саня завернул за спину. Перелько хмуро глядел в пол и всё время хотел курить.
Прямо перед нами был отрывок «Сон в летнюю ночь», который делали Андрюша Ершов и Катя Заовражная. Они изображали царя и царицу из какого-то далёкого древнегреческого полиса. Они ходили, завёрнутые в белые простыни с размалёванными казёнными печатями на спинах и босиком. Охали, ахали, корча из себя влюблённых, и в конце-концов завалились спать прямо на сцену. Андрей при этом тихонько взвизгнул, получив занозу в голую ляжку. Это почему-то меня развеселило и придало сил.
И… вот он!!! Момент истины!
Нас объявляют: «Ромео и Джульетта», в отрывке играют…»…
Я уже ничего не слышу, и смотрю на полку, на которой валяется чья-то грязная рубашка… Чья она? Вот Сеня Корсунский и Полина Бирюкова выносят в глубь сцены парту, изображавшую лавку Аптекаря. Почему Полина Бирюкова?! И…«С Богом!», -раздаётся под ухом хриплый шёпот Кошечкина.
С серьёзным, даже немного настороженным лицом Серёжа Перелько в образе благородного Ромео вышел на сцену. Он поморщился: некогда изящные остроносые сапожки моей мамы безумно жали его ногу 43-его размера. Белая рубаха навыпуск была подпоясана красной верёвочкой.
Немного переваливаясь с ноги на ногу, он вышел на авансцену и сурово посмотрел в зал, на педагогов. Я почувствовал, как в зале нарастает напряжение… Перелько перевёл взгляд куда-то в глубь зала и резко начал:
Коль можно верить сновиденьям сладким,
Мне сны мои предсказывают радость.
Зал, и мы, за кулисами, вздрогнули от неожиданности. Перелько продолжал в том-же резком тоне:
В груди моей, как царь на троне-сердце.
Бац! С громким шлепком он ударил себя ладонью в грудь и стал мять её пальцами.
– Серёжа, сердце с левой стороны, с левой!, -раздался шёпот из противоположной кулисы, но Серёжа двигался дальше:
Как сладостно владеть самой любовью,
Коль тень её уже богата счастьем.
На последних словах он хотел улыбнуться, но от волнения и сценического зажима улыбка вышла какая-то кривая, превратив его лицо в какую-то гримасу опричника. Но я этого уже не видел, я перекрестился, и выбежал на сцену с напуганным взглядом.
Серёжа медленно повернул голову, и, увидев меня, вместо того, чтобы обрадоваться, почему-то испугался:
Ах, вести из Вероны??Бальтазар??
превращая все восклицательные знаки в вопросительные, и почему-то сверля меня подозрительными глазами, сказал он. Серёжа внезапно стал каким-то угрюмым. Затем он спокойно подошёл ко мне и протянул руку для рукопожатия:
Привет! Привёз письмо ты от Лоренцо?
Здорова ли моя Джульетта? Если
Ей хорошо, дурного быть не может!
Он стал распрашивать меня тем тоном, которым обычно строгая учительница спрашивает урок у завзятого троечника. На что я громким шёпотом, глядя за окно, ответил:
Ей хорошо, дурного быть не может,
Её ОСТАТКИ в склепе Капулетти…
– Придурок, ОСТАНКИ, а не ОСТАТКИ!, -зашипел из кулисы Кошечкин. Но я продолжал:
Я видел сам, как в склеп её несли
И тотчас же помчался к вам с вестями.
И тут… С Перелько случилась полная метаморфоза: угрюмость его сделалась какой-то угрожающей, он склонил голову как-то неестественно вправо и глубоко задумался, нахмурив лоб, и после долгой паузы глухо сказал:
Так вот что!
Затем, повернувшись лицом в зал, он поставил руки в боки, и каким-то меланхолическим голосом промолвил:
Я шлю вам вызов, звёзды!
затем, повернувшись ко мне, впроброс кинул:
Беги в мой дом. Дай мне чернил, бумаги
И лошадей найми: я еду в полночь.
Я продолжал:
Синьор мой, умоляю, успокойтесь:
Вы бледны, ваш безумный взгляд сулит
Недоброе.
говорил я это ему, глядя в его уставшие глаза и спокойное щекастое лицо, которое, видимо, полностью смирилось с потерей любимой, и казалось, говорило только одно: «Когда же всё это кончится!». Он смотрел на меня ещё секунды четыре, потом осознал, что теперь его фраза:
Ну, всё равно, -ступай
И лошадей найми. Приду я скоро.
и при слове «лошадей» он как-то вяло показал, что скачет на лошади. В зале кто-то глубоко вздохнул. Перелько проводил меня за кулисы взглядом, затем перевёл взгляд в зал, очевидно, пытаясь найти вздохнувшего, затем вздохнул сам… Дальше он рассказывал монолог про Аптекаря, про чудовищ в лавке, и про то, что тот торгует ядами. Монолог был ему, мягко говоря, в тягость. Он всё время забывал текст, делал большие паузы, вспоминая слова, а вспомня, возбуждённо улыбался и один раз даже ударил себя ладонью по лбу.