18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Мелихов – Каменное братство (страница 17)

18

Я мог бы возгордиться, что моя лира способна исторгать слезы, ничуть не отличающиеся по своему составу от слез, исторгнутых лирой Пушкина, но что-то мне в этих ее слезах не понравилось. Что-то низменное, мирское…

– Что? Чего ты плачешь? – спросил я с досадой, и бабушка, подбирая последние слезинки, прошептала:

– Убили ведь его…

«Кого?» – чуть не спросил я, поскольку в точности не помнил, про что я там навалял – я ведь писал под диктовку высших сфер.

Однако, пробежавшись по волнистым строчкам, быстро разыскал в них убитого.

И тогда снова сделал бабушке ручкой, бодрой припрыжкой ускакал за сарай, там, выкрасив фиолетовым угол рта, обгрыз конец карандаша, чтобы оголить грифель, – бегать за ножом было некогда, – и, как зрелый профессионал, уже без участия дилетантских высших сфер, всяких там муз и граций, сотворил новый, оптимистический финал, в котором, прослышав в его груди последние удары, бойца уж подобрали санитары, и теперь уж он здоров, благодарит всех докторов, что жизнь ему спасли, благодарит и санитаров, что с поля боя унесли.

Но когда я явился за добавочным триумфом, бабушка уже почему-то лежала на кровати – лежала как-то косо, ноги касались края, – наверно, потому, что только прилегла, а чуть «полутчеет», так тотчас же и встанет.

Я благодушно зачитал бабушке новую концовку и покровительственно взглянул на нее: ну, что, мол, – а ты боялась! Но бабушка смотрела на меня обычным своим взглядом – ласково-ласково, но как будто в последний раз.

– Молодец какой, умничка! – похвалила она меня слабым голосом (видно, и впрямь ей было худо – впрочем, иначе она бы и не легла) и, подтянув меня к себе, неловко, краем губ поцеловала в лоб. – Ну, иди, поиграй.

И осталась лежать – одна, в своем беленьком платочке, – прилегла переждать боль, чтобы, как «полутчеет», снова приняться за дела.

Она всегда так лежала, как будто прилегла на минутку. Она и в гробу так лежала.

И вот теперь у нее уже нет лица.

А я так никогда ни о чем ее и не спросил – ведь у стариков в жизни и не могло быть ничего интересного.

А спросил бы – может, во мне бы что-то и откликнулось, не такая гулкая пустота, что отозвалась эфирному мусору.

Ведь петь может только тот, кто служит чьим-то эхом. Кто слышит и отзывается.

Когда-то я хотел слышать и отзываться всему на свете, но после встречи с Иркой мне довольно стало отзываться ей одной. И тому, чему отзывалась она.

И больше мне ничего не требовалось – только служить эхом эха.

Но от этого я каким-то чудом сделался богаче. Когда я со смущенной усмешкой однажды рассказал Ирке тот стих, который на меня нашел, к изумлению моему, на ее темно-янтарных глазах тоже выступили слезы.

– Слушай, ты прямо как моя бабушка! Как можно плакать над такими фальшивыми стихами?..

– Люди никогда не плачут над чем-то фальшивым. Они плачут только над правдой. Которую угадывают под фальшью.

Вот это и будут мои три урока – отыскать три лжи, под которыми будут угадываться три правды, неизвестные, может быть, и мне самому. Но все, надо хотя бы полежать с закрытыми глазами, иначе завтрашний… какой завтрашний – сегодняшний день наполовину пропал. А кто их знает, сколько дней мне отпустит Орфей.

Я закрыл глаза и оказался на полузабытой станции, не то Сарышаган, не то Кашкентениз – ах, как и доныне чаруют мой слух эти звуки: Моинты, Чаганак, который в детстве я называл Чугунок… Впереди – плоский серый Балхаш, позади – плоская серая Бетпак-Дала, добравшаяся под самые колеса своей пустынностью, после нашей шелковистой хотя бы на глаз степи представляющаяся каким-то строительным пустырем. Беленый станционный барак здесь тоже выглядит строительной времянкой, и по этому пустырю, поджимая пальцы на горячей щебенке, в одних семейных трусах понуро бродит голый человек с вафельной чалмой на голове.

Мы каждый раз видим здесь эту фигуру, и мне чудится, что она так вечно здесь и скитается среди железнодорожных путей, однако на самом деле она обновляется едва ли не ежедневно одним и тем же приключением. Поезд здесь калится на адском солнцепеке чуть ли не час, и народ из своих духовок радостно бежит купаться. А покуда он плещется в не то пресных, не то соленых водах (папа с мамой так ни разу меня и не отпустили, и я до сих пор не знаю, какая половина Балхаша горькая, а какая сладкая), подходит другой поезд, из которого бежит купаться новая истекающая потом волна, и кто-то самый легкомысленный так и не замечает обновления декораций: поезд стоит? – стоит – таблички на нем прежние? – прежние – народ купается? – купается, народ знает, что делает. И когда несчастный замечает, что это другой народ и, что гораздо ужаснее, другой поезд, оказывается уже поздно, родное купе успело крадучись растаять в пустынных далях…

Однако на этот раз я катил полузабытым путем уже более чем взрослым, прекрасно понимая, что унылая фигура в портьерных трусах и вафельном тюрбане меня больше не ждет на плоском балхашском берегу. Хотя духовка в купе была еще пояростнее прежней, и это при том, что пеклось нас здесь всего трое.

Щуплый ветеран был до того иссохший, что не потел даже в своем коричневом дешевом костюмчике, а мы с прелестной юницей в невесомом голубом платье предпочитали подставлять лица горячему ветру возле открытого окна в коридоре. Тем более что в купе наш сосед немедленно начинал делиться своими планами на отдых в тянь-шанском горном санатории, куда он получал регулярные бесплатные путевки в награду за увечье: правая кисть у него всегда оставалась скрюченно-растопыренной, как у горного орла, нацелившегося на добычу. Правда, пускаясь в разговоры, он уже напоминал мне заботливого мужа, который нес в растопыренной пустой пятерне размер бюстгальтера своей супруги.

– Подберу себе старушку, – деловито размышлял он, – и в бокс на всю ночь, там на это не смотрят, хоть всю ночь трамбуй.

Наша спутница заливалась нежным румянцем, и я деликатно останавливал потрепанного жизнью боксера: ну-ну, не будем смущать девушку, – и снова уводил ее от греха подальше. Я был в достаточной мере старше ее, чтобы уже не обременять себя мыслишками о тягостном долге заигрывания, но и не настолько древнее, чтобы это вызывало грусть о навеки канувших возможностях, а потому мог без всяких задних мыслей любоваться, как ветер пустынь перебирает ее каштановую стрижку (Ирка, Ирка…), грубовато ласкает ее прелестное, еще не замкнувшееся от низостей мира, тронутое нежной испариной личико – славные, должно быть, нравы царили в том образцово-показательном скотоводческом совхозе, откуда она ехала учиться на зоотехника – в ссуз, как теперь чья-то глухота переименовала бывшие техникумы, – и я временами даже завидовал быку-производителю Юпитеру, которого в нашем же поезде везли в специальном вагоне на сельскохозяйственную выставку.

– Он красивый, как культурист – весь шелковый, мускулы играют, нафуфыренный, как Софи Лорен…

Но я тут же чувствовал себя отмщенным, когда ее восхищение сменялось ласковой насмешкой:

– А трус такой! Кто-нибудь нарочно чихнет, а он сразу так и затрусит подальше. Он только с виду страшный, а ты только скажи ему: Юпка, Юпка, а ну, стой смирно! – и он сразу голову опустит, стесняется…

И я уже разглядывал ее без всякой ревности – откуда только берутся такие чудные создания?.. Даже быки ее стесняются – людям бы у них поучиться.

Он и на стоянке, где его вывели погулять по раскаленному строительному пустырю, не только опустил перед нею кучерявую, как борода греческого бога, тяжеловесную голову с налитыми кровью глазами и яростно раздутыми ноздрями, но после этого еще и пал пред нею сначала на колени, а потом и на брюхо. Что, однако, не заставило собравшуюся публику подойти к нему поближе – слишком уж мощно вздувался его мышечный горб, слишком яростно раздувались ноздри, слишком серьезно, без малейшей театральности, торчали короткие рога…

– Не бойтесь, он добрый, – утешала нас моя спутница, поглаживая Юпитера по золотистой шелковой шерстке, обливающей мышечную громаду, но желающих воспользоваться его добротой не находилось, а кое-кто уже и потянулся к недалекому берегу.

Пепельное зеркало Балхаша в белесой дымке так незаметно сливалось с небом, что, если скользить взглядом сверху вниз, возникала полная иллюзия, будто небо подходит под самый берег, и начинала брать оторопь: на какую же высоту нас занесло, если горизонт оказался прикрытым краем пропасти!..

– Не бойтесь, не бойтесь, – продолжала приговаривать укротительница Юпки и для большей убедительности грациозно присела ему на спину, да еще и потянула его короткие рога на себя, словно летчик руль высоты.

Руль, однако, не подействовал – Юпитер не двинул даже устрашающей головой.

– Похищение Европы, – пробормотал я, смущаясь своей образованности, которую здесь было некому…

Которую оценил только бык – внезапно он вскинулся и тяжко затрусил к берегу. Это было настолько неожиданно, и всадница до такой степени не проявила ни малейшего страха, что я еще успел сострить вполголоса: что дозволено-де Юпитеру, то не дозволено быку.

– Юпка, Юпка, прекрати, не хулигань, – тщетно пыталась изобразить строгость чуточку нервно смеявшаяся Европа, однако бык трусил все быстрее и быстрее, а последние шаги уже промчался галопом, взрывая черную гальку.