Александр Матюхин – Самая страшная книга 2018 (страница 55)
– Комэск Щур, отдельный эскадрон самарского ЧОН, – представился Щур, поняв, что сплоховал, ворвавшись без спросу. Этот мог и пальнуть, даром что тифозный, времечко нынче лихое.
– Славка Сидоров, милиционер тутошний, – хрипнул больной. – Ишь, подкосила проклятая.
– Бывает, – Щур подошел, звеня шпорами, и сел на скрипнувшую кровать. – Разговор важный имею.
– Не боишься? Тиф у меня.
– Я заговоренный, – скривился Щур. – Слухи дошли, в селе вашем дом погорел, так или нет?
– Было, – кивнул милиционер; глаза, усеянные кровавой сеткой лопнувших сосудов, смотрели с интересом. – Дом сгорел на околице, хозяевов поубивали, кхе, – он поперхнулся, задышав с мелодичностью дырявых кузнечных мехов, на лбу выступил пот. – А ты, значит, за ними?
– За кем?
– За вурдалаками. Которые хаты жгут и людев насмерть бьют.
Это прозвище Щур слышал и раньше. Удивительно точная характеристика. И кивнул:
– Пятый день ищем, приказ ликвидировать.
– Херовая работенка, – закашлялся милиционер. – Ниче, я тебе, комэск, щас все покажу, – он запустил руку под кровать и чуть не упал, Щур едва успел его подхватить.
– Ты бы лежал.
– Нет, я должон, я покажу, куда без меня? – хрипел, порываясь встать, Сидоров. – Зинка! Зинка, стерва! Где сапоги?
– Чего орешь, ирод? – в дверь обеспокоенно протиснулась жена. – Ух, изверг, всю душу повымотал! Куда собрался, гадина?
– Сапоги где? Не видишь, уполномоченный из Самары приехал! Востриковский дом осмотреть!
– Чего там смотреть? Головешки одни! – вспыхнула Зинка. – Лежи, вымесок, не то заместо востриковского дома архангельские палаты будешь смотреть! Послал Господь дурака. – И перекинулась на Щура. – Не стыдно? Еле живой, калило вчера, чиряками всего обнесло, под себя дрищет. Подохнет, ты детей будешь кормить?
– Советска власть выкормит! – заревел милиционер и упал, в бессильной ярости кусая подушку.
– Сволочь ты, Славка, говорила мне мать…
– Спокойно, гражданка, – оборвал истерику Щур. – Пожарище сам посмотрю. Мне подробностей надо. Свидетели, очевидцы, следы. Не надо орать.
– Свидетель есть, – захрипел милиционер, судорожно хватая Щура за гимнастерку. – Востриковых всех побили, а дочка ихняя, Полька, в окно утекла. Тут она, раненая, Зинка пестает, спина изодрана клочьями. Я сутки без памяти был – опросить не успел, а она упырей видела, точно видела, только не говорит, и ночью орала, словно режут ее. Покажи, Зинка, ох сил моих нет…
Щур, уже не слушая, резко встал и распахнул дверь в соседнюю комнату. На кровати сидела перепуганная, косоглазенькая, веснушчатая девчонка лет десяти. Пепельно седая, со стылыми, оловянными глазенками древнего старика.
3
Андрейка плелся за матерью, меряя разбитыми лаптями бесконечные версты пыльного шляха, извилистой змеей убегающего за горизонт. Казалось ему, нет той дороге конца, смеется она над Андрейкой, манит в неведомые, дальние дали. Опостылела Андрейке скучная, однообразная степь. Солнце нещадно припекало макушку, палило плечи через рубаху и пиджачок. Хотелось ему в родненькую, миленькую деревеньку Романовку, в домишко под старыми кудрявыми ветлами, к речке Мокше, которую цыпленок вброд перейдет, в Маринов луг, где косили пахучее сено, в Черную балку, где с соседскими ребятишками искали разбойничий клад, а нашли золу, тряпки и битые черепки. Сенька – друг закадычный – божился, будто видел тот клад, да не дался он, черт утянул. Тонька-малыха, услыхав про нечистого, в слезы ударилась, а Андрейка ее утешал, чувствуя себя взрослым и значимым.
Воспоминания о доме грели Андрейкину душу. «Мамунь, – спрашивал он холодными ночами, прижимаясь к материнскому боку. – Мамунь, а кады домой-то пойдем?» «Скоро, Андреюшка, скоро», – шептала мать, отворачивалась и тихонечко плакала. Андрейка обнимал ее, прижимаясь крепко-крепко, и она затихала. А Андрейка вдруг вспоминал – не было больше Романовки, высохла Мокша, умерли Сенька и Тонька, и во всем белом свете остались вдвоем Андрейка да мать. Осознав это, он засыпал, к утру обо всем забывая. С памятью у Андрейки вообще стало худо, наверное с голоду. Мысли путались, сны мешались с былью. Порой из тьмы выплывали смутно знакомые образы с кровавыми лицами, и тогда Андрейка бился в припадках, разрывая рот и ломая кости у матери на руках.
Прошлой осенью стало худо с едой. В страшном, темном подвале взяла и кончилась картошка, квашеная капуста и брюква. Мамка стала добавлять в муку отруби, очистки и лебеду, замешивая вязкое, жидкое тесто. Пекла хлеб. С этого хлеба нещадно крутило живот, сидел Андрейка за сарайкой по многу часов. К декабрю и такого хлеба не стало. Пришел Голод. Представлялся он Андрейке косматым, тощим, ужасающим стариком. Бродил старик ночами по селам, заглядывал черными бельмами в окна, выбирал, кого задушить.
Бабушка Софья сказывала: «И при царе голодали, да выжили, знать и это лихолетье переживем». Хорошая была бабулечка, Андрейку редко порола. Сама не ела, последние куски внукам совала, водичку святую из церквы пила, ждала весны. Первой и померла. Спустя месяц, в марте, голод забрал щербатую Нюрку, младшую Андрейкину сестру. Мамка не выдержала, продала избу за четыре кружки муки, испекла колобушек, собрала котомку и повела сына в Самару, где, по слухам, было сытнее. «Мамунь, а мы тоже умрем?» – спрашивал Андрейка. «Нет, сыночек, мы не умрем. Я тебя сберегу», – отвечала мать, и они шли и шли, иной раз сами не зная куда.
Ночевали в степи, а иногда, если очень везло, добрые люди пускали к себе. Уходили от них всегда затемно, маманька не хотела тревожить добрых людей. Уходили поспешно, будто черти следом гнались. После таких ночевок всегда питались обильно, знамое дело, добрые люди – они во всем добрые. Мамуньке одежку давали, да и Андрейке обновки перепадали.
– Давай, сыночек, давай, миленький, немножко осталось, – окликнула приотставшего Андрейку мать и ткнула пальцем в сторону показавшегося села. – Чичас отдохнем.
– Мамунь, а мамунь, а чего за село? – оживился Андрейка.
– Иващенково, по-новому – Троцк.
– А почему Троцк, а мамунь?
– А потому.
– Не знаешь?
– Знаю, а тебе не скажу, не дорос.
– Как не дорос? – удивился Андрейка и вытянулся на цыпочках, почти дотянувшись макушкой до мамкиного плеча. – Я вона какой!
– Великан, – засмеялась мама, и от смеха ее стало легче и веселей. Она редко улыбалась с тех пор, как не стало отца, Андрейка его почти и не помнил. В четырнадцатом году отец ушел на войну с «проклятущим херманцем», прислал два письма из Восточной Пруссии и пропал. Андрейка зиму караулил на улице, цуциком мерз, ждал, не появится ли на дороге отец. Васька, сын богатенького кулака Филимонова, куражился, дескать, не воюет отец, а видели его под забором в Самаре в обнимку с супоросной свиньей. Андрейка прибегал домой, залезал на печь, плакал навзрыд. Минули годы, стихла тоска, стало Андрейке казаться, будто поступил отец в Красную Армию, биться с буржуями за счастливую жисть, и на буденовке его гордо сияет малиновая звезда.
Троцк приближался, рос на глазах, вплетаясь в замысловатые изгибы реки, дымя высоченными, выше самых высоких деревьев, кирпичными трубами. Андрейка забыл об усталости и требовательно урчащем желудке. Такого он еще не видал. Дома каменные, иные о двух этажах! Какое же это село? Город, город, как есть!
– Мамунь, а чего такое дымит?
– Дыры в пекло пробили и греются, дьяволы уголь швыряют.
– Ну мамунь…
– Пороховой завод энто, – смилостивилась мать. – Война кругом, порох – нужнейшая весч. Глядишь, устроюсь на завод, комнату дадут и паек. В школу пойдешь. Эх, Андрейка, и заживем!
Андрейке идея понравилась. «Школа, паек, завод», – непривычные, таинственные слова щекотали язык. Жаль, Сенька помер и чуды такой не узрит. Сенька головастый был, смелый до одури, предлагал к товарищу Чапаю сбежать. Чапай саблю даст, бурку и скакуна. Полетят Андрейка с Сенькой белых рубить! Андрейка не решился, мамуньку бросать не хотел, да и боязно было в восемь лет из дому убегать. А Сеньку отец изловил в трех верстах от деревни, высек вожжами так, что тот три дня пластом лежал, и остаток лета полол огород, таскал воду, следил за курями, вечерами тоскливо поглядывая на багровый закат, туда, где без него никак не мог одолеть контру лихой и усатый комдив.
Троцк затянул путников неводом улиц, зажал стенами кирпичных домов, похожих на красные пряники. Рта Андрейка не закрывал, забыл обо всем, крутил головой. В тени высокого многокупольного собора шумел рынок. Мать прихватила за руку.
Та весна запомнилась Андрейке не голодом, не трупами в придорожных канавах, а этим вот рынком: толкучим, пыльным, многоголосым. Рынок валил с ног запахами нафталина, немытых тел, сивухи, рыбы и керосина. Рынок орал, пихался локтями, торговался и плакал. Доведенные до отчаянья люди тащили сюда последнее. Раскладывали на грязных скатерках и прямо на голой земле ковры, ржавые железяки, посуду, фарфоровые статуэтки, дрова, книги и ткань. Старушка с детским личиком держала на остреньких коленках бюст усатого дядьки в короне. Душераздирающе выла шарманка. Опухшие от недоедания люди валялись под ногами, тянули ломкие руки. Стайкой чумазых воробьев вились беспризорники.
Сбоку резанул крик:
– Держи вора! Держи! А-а-аа!