18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Матюхин – Черный Новый год (страница 41)

18

Он отпрыгнул к Маринке, вздернул ее, тяжелую, за подмышки, понимая уже, что не успеет. Повлек к лестнице. От страха и боли Маринка валилась, как кукла.

Какое-то мгновение – и женщина оказалась вплотную. Протянула руку и почти вручила окровавленную сумку зажмурившейся Маринке.

И еще не осознавая толком, что делает, Валера перехватил сумку. Крепко сжал ручки. Луч фонарика на Маринкином телефоне, который он по-прежнему сжимал в сведенной холодом руке, высвечивал мертвенно-бледное лицо родственницы. И глядя в ее закрытые глаза, Валера сказал:

– Простите нас.

(За то, что живы? За то, что не живем во времена испытаний? За то, что у нас все впереди?)

– Простите.

Женщина подняла серые веки – в глазах была непроницаемая чернота. Она ничего не сказала, лишь снова закрыла глаза, прижала к себе младенца, отступила назад и исчезла. Одновременно с тем Валера ощутил, как его руку, державшую сумку, пронзило иглистой болью, и все будто провалилось в ледяную яму. Фонарик погас.

Очнулся он на полу картофелехранилища, зажмурился от того, что рыдающая Маринка светила ему прямо в глаза.

– Валь! Валь, я думала, она тебя убила…

Сумки со страшным подарком нигде не было – ни рядом с ним, ни на полу бетонного помещения. Но то ли в желудке, то ли в солнечном сплетении ощущался гнет настолько невыносимой тошнотворной холодной тяжести, словно он только что съел всю убоину сырой и в один присест.

– В общем, так, Марин. Вздумаешь без толку просирать свою жизнь, я тебя… ну не знаю. Я тебя крепко отлуплю, серьезно. Обещай, что ли, что не просрешь.

– Обеща…

Зазвонил Маринкин телефон – на экране было: «бабушка», а для Валеры – мама. Валера поднес телефон к уху.

– Мам, это я.

– Валера? Почему у тебя телефон не отвечает? Мы с папой едем домой. У него все в порядке. Просто приступ межреберной невралгии.

Откуда-то Валера точно знал, что все старинные елочные игрушки лежат разбитые. Может, распахнулась плохо закрытая фрамуга окна, и ветер повалил елку. Может, еще что. Но в оберегах их семья больше не нуждалась. Валера точно знал, что Зина с младенцем Романом больше никогда не придет.

А еще он в свои двадцать лет знал, что впереди его теперь ждет сложная, тяжелая, полная испытаний жизнь. На которую он вызвался сам. Мог бы и не вызваться – и проходить всю жизнь с грузом на совести, не таким уж тяжелым, в сущности; бабушка ведь смогла?

– Валь, ты ведь меня спас, по-настоящему спас, ты самый-самый лучший, ну вдруг она тебя все-таки простила? Я бы точно простила!

– Не знаю, – Валера вздохнул и осторожно подумал: а собственно, почему нет?.. – Посмотрим.

Черный Новый год

Что ж, милый ребенок, ты сделал это. Докопался до сути, позабыв старую истину о кошке, которую сгубило излишнее любопытство.

Да, у нашего мешка с подарками есть второе дно, и вот тут-то, внизу, в этой черной-пречерной дыре и таятся все самые страшные истории Нового года…

Александр Матюхин. Дрема

За день до Нового года Бурцев заболел.

От жара, накатывающего ленивыми волнами, бросало то в зябкую дрожь, то, наоборот, в духоту преисподней – хотелось провалиться окончательно в сон или хотя бы найти такое положение, место под тяжелым ватным одеялом, пахнущим почему-то сыростью и кошками, чтобы замереть и не двигаться, пока болезнь не отступит.

Бурцев ворочался, вытягивался, обнажая ноги в шерстяных носках, в которые пару часов назад засыпал сухой горчицы – как учила мама, – но, когда становилось особенно холодно, заползал обратно под складки одеяла, как в берлогу.

Тяжело было, в глубине горла скопилась влажная слякоть, в ноздрях набухло что-то мерзкое, влажное. А еще стучало сердце, вообще везде – от пяток до висков. Болезненно и неприятно.

В горячечной полудреме Бурцеву вспомнился тот Новый год, который он в последний раз отмечал вместе с родителями.

Бурцеву было восемь или девять лет. Он вот так же лежал на кровати, укрывшись одеялом с головой. Одеяло было новое, ватное, зеленого цвета, и от него ничем дурным не пахло, а кровать казалась огромной – даже вытянувшись в струнку, все равно не удавалось коснуться пальцами ног фанерной спинки с рисунком поросят и соломенного домика.

В комнате – вспоминал Бурцев – было серо, потому что за окнами наступила блеклая зимняя ночь, а из-под двери скользила полоска теплого лампового света. Свет этот, смешиваясь с ночью, очерчивал удивительные линии и тени, растянувшиеся по полу. Бурцев наблюдал за тенями от книжного шкафа, от колыхающихся занавесок, от стола и стула, от полок, занимающих всю стену напротив, – и ждал, когда же одна из теней обретет плоть и обернется Дедом Морозом с мешком подарков. Он тогда еще верил в Деда Мороза, хоть и начинал подумывать о странных совпадениях, происходящих с его появлением: папа исчезал незадолго до того, как кто-то стучал в дверь; очки у Деда Мороза подозрительно походили на папины, были такие же большие, круглые, с толстой оправой синего цвета; пахло от Деда так же, как обычно в праздники пахло от папы – чем-то кислым и острым одновременно. Но в восемь лет, как ни странно, все еще хотелось верить в чудо, и Бурцев где-то на подсознательном уровне отталкивал от себя скверную мысль о ненастоящести Деда Мороза. Такого просто не могло быть, и все.

Перед новогодней ночью они всей семьей спали до десяти часов вечера. Мама готовила заранее: чистила, резала, варила, жарила, запекала, раскладывала по хрустальным глубоким тарелкам – все-все делала, разве что не сервировала стол. Этим обычно занимались папа с сыном перед самым Новым годом. В десять где-то за стеной гремел папин будильник, квартира оживала, загорался свет, кто-то ходил по коридору (мама, конечно же), включался телевизор, а папа деловито говорил кому-то в телефонную трубку: «Значит, в час ждите! Ага. Мы со своим холодцом. С вас, значит, наливочка, с нас – закусочка». Расписание у папы было составлено на всю ночь.

Бурцев очень любил эти шумные прогулки по шумному же ночному городу. От одной квартиры к другой, на машине или пешком, в дома, набитые радостными и счастливыми людьми. В квартирах щипало глаза от сигаретного дыма, пахло – как от папы – кислым и острым, людей было много, и люди эти дарили Бурцеву конфеты и зеленые мандаринки. Папа обнимался со всеми подряд, поздравлял с праздником, тут же на пороге выпивал поднесенную рюмку и требовал продолжения банкета. В жаре квартир папа краснел, потел, волосы его становились мокрыми, он оттягивал кольца тяжелого синего шарфа и расстегивал верхнюю пуговицу пальто: правда, только затем, чтобы, вынырнув через несколько минут на лестничный пролет, тут же плотно застегнуться, закутаться, поправить на Бурцеве шапку-ушанку и отправиться в следующие гости на другой конец города.

Но сначала всегда была встреча Нового года дома, с мамой, непосредственно за праздничным столом, перед новеньким черно-белым телевизором. И наступал едва уловимый момент праздника, который Бурцев любил больше всего.

На выпуклом экране телевизора появлялась чья-то голова и начинала что-то торжественно говорить. Папа разливал по бокалам шампанское. Бурцеву в граненый стакан наливали минералку с пузырьками. Все трое вставали из-за стола и слушали, как голова рассказывает про жизнь, которая несомненно будет лучше, чем в прошедшем году, и всем будет счастье, и все будут счастливы.

Бурцев пропитывался торжественностью момента, как торт пропитывается медом. Ему нравилось смотреть на маму и папу. Мама в красивом платье, надевшая бусы и кольца, намазавшая губы красным, и с какой-то яркой, завивающейся прической. Папа в пиджаке поверх рубашки, с приглаженными и еще не намокшими от пота волосами, не раскрасневшийся, непривычно молчаливый. У обоих в глазах мелькают черно-белые пятнышки. Оба улыбаются, будто голова из телевизора обращается именно к ним. Все ведь хотят быть счастливыми, верно?

Нечто неуловимое и трогательное было во всем этом. То, что Бурцев любил до безумия и о чем вспоминал часто после развода родителей, исчезновения Деда Мороза, прекращения бесконечных прогулок по друзьям в ночном шумном городе.

Это был момент, когда казалось, что в квартире пахнет настоящим волшебством.

В болезненном бреду мысли ворочались тяжело и казались скользкими и влажными, будто огромные гусеницы. Бурцев то жалел, что родители развелись и лишили его настоящего Нового года, то радовался, что теперь стал взрослым и сам может устраивать своим детям нормальный праздник, с Дедом Морозом, прогулками по городу, с друзьями, пьянками, весельем и всем тем, что вообще положено в Новый год.

Ему привиделась старшая дочка Лена – пухленькая, розовощекая, в мать – которая открыла дверь комнаты, впуская свет из коридора, и позвала помогать на кухне. Бурцев умел шинковать картошку, а еще резать лук и готовить запеканку – это все в семье знали.

Бурцеву показалось, что он выпорхнул из-под одеяла, будто был восьмилетним мальчиком, и что температура спала. На лбу выступили крупные капли пота, сердце трепетало, но в общем Бурцев был здоров для своих шестидесяти семи лет, полон сил и предвкушения праздника.

Он не мог сообразить, есть ли в происходящем что-то от болезненного бреда. Его сознание словно раздвоилось: где-то на кровати под одеялом кутался простуженный старик, выпивший сразу три таблетки давно просроченного аспирина, но в то же время этот же старик вышел в коридор следом за Леной, пошутил про ее длинные косы и веганство, ущипнул чуть ниже пояса, пригрозил любовно какой-то палкой, зажатой в руке, и отправился на кухню, предвкушая веселье.