реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Марков – Философия упадка. Здесь научат самому дурному (страница 20)

18

И странно, как будто сама природа озабочена тем, чтобы толкать человека на этот безумный, роковой путь. Наступает в нашей жизни пора, когда какой-то повелительный тайный голос запрещает нам радоваться красоте и величию мироздания. Мир по-прежнему манит нас, но уже не дает чистой радости. Вспомните Чехова. Как любил он природу, и какое безмерное чувство тоски слышится в его дивных описаниях природы! Точно каждый раз, когда он взглянет на голубое небо, волнующееся море или зеленый лес, кто-то властным голосом шепчет ему: всё это уже не твое, ты еще можешь всё это видеть, но ты уже не вправе этому радоваться. Ты еще жив, но ты уже умер для этой жизни. Готовься к иному бытию, где не будет данного, законченного, готового, где не будет сотворенного, где будет одно беспредельное творчество. А всё, что есть в этом мире, подлежит разрушению, разрушению и разрушению, даже эта природа, которую ты так страстно любишь и от которой тебе так трудно и так больно отказаться. Всё толкает нас в таинственную область вечно фантастического, вечно беспорядочного и, быть может, кто знает?.. вечно прекрасного…[69]

Шестов толкует и библейский рассказ о грехопадении как проявление такой тоски. Адаму было тоскливо находиться среди общезначимых истин, среди наставлений и предупреждений, которые не могут стать истиной. Он предпочел устремиться к небывалой истине, к знанию всего мира, знанию добра и зла, понимая, что он умрет. Ведь в Библии «знать» добро и зло – значит участвовать в них, значит подвергаться возмездию, быть уязвимым для мести.

Но личная, индивидуалистическая истина оказалась для первого человека существеннее любых отвлеченных или само собой разумеющихся истин. Ведь именно в ней – тоска о будущем, риск, принятие самостоятельного решения.

Хотя сам Адам и оказался не на высоте своего поиска и стал жаловаться потом, что его обманули, тем не менее он показал, что человек только тогда становится личностью, когда включает в свой поиск и возможность смерти, и преодоление смерти. Вспоминая, что слава Сократа пришлась на время оракулов, которые вполне объясняли мир и давали ответы на все вопросы, Шестов рассуждает:

Так вот, не странно ли, что при таких обстоятельствах, в эпоху, когда боги давали людям истины, вдруг явилось у человека ничем не объяснимое желание добывать истины помимо богов и независимо от них путем применения столь любимого греками диалектического метода?! Спрашивается, что для нас важнее: добыть истину или добыть себе собственными усилиями хотя бы и ложное, но свое суждение? Пример Сократа, который явился образцом для всех дальнейших поколений мыслящих людей, не оставляет никакого сомнения. Людям готовая истина не нужна, они отворачиваются от богов, чтобы предаться самостоятельному творчеству. В Библии рассказывается приблизительно такая же история. Чего, кажется, недоставало Адаму? Жил в раю, в непосредственной близости к Богу, от которого он мог узнать всё, что ему нужно. Так нет же, это ему не годилось. Достаточно было змию сделать свое коварное предложение, как человек, забывши о гневе Божием и обо всех грозивших ему опасностях, сорвал яблоко с запретного дерева. И тогда истина, прежде, т. е. до сотворения мира и человека – единая, раскололась и разбилась на великое, может, бесконечно великое множество самых разнообразных, вечно рождающихся и вечно умирающих истин. Это было седьмым, не записанным в истории днем творения. Человек стал сотрудником Бога, стал сам творцом. Сократ отказывается от божественной истины и даже пренебрежительно отзывается о ней только потому, что она не доказана, т. е. не носит на себе следов человеческих рук. Ведь и сам Сократ ничего, собственно, не доказал, но он доказывал, творил и в этом видел смысл своей и всякой человеческой жизни. Поэтому, верно, приговор дельфийского оракула кажется истинным и в наше время: Сократ был мудрейшим из людей. И кто хочет быть мудрым, тот должен, подражая Сократу, ни в чем на него не быть похожим. Так все великие философы, все великие люди и делали[70].

Итак, грехопадение – это дробление истин на частные истины, превращение истин во что-то якобы естественное, умирающее и возрождающееся, как природа. Человек после грехопадения вполне реализует свои творческие возможности, но творчество может тоже только улучшать природу, а не прорываться к невозможному. Но существует иная истина, не похожая на другие истины, как есть и творчество, прорывающееся к неведомому. Такова истина Сократа: он принял бы смерть за свое учение, окажись даже, что никто его убеждений не разделяет.

Платон несколько лукавил, по мнению Шестова, когда изображал Сократа проповедником общезначимого добра: ведь собеседники Сократа понимали добро по-разному. Все они остались при своем убеждении, найдя в Сократе лишь пример мудрой взвешенности, а не конкретного учения о добре. Поэтому Платон в конце концов пришел к учению о вечном повторении, о том, что как добро к нам возвращается, так и история возвращается: один пример изготавливает множество копий. Общезначимое ведет к бесконечному повторению одних и тех же его частных проявлений.

Однако Сократа не интересовало общезначимое добро, не интересовали повторения – но только невозможное. Он вдруг сам с удивлением для себя и собеседника говорит, что есть какое-то добро вообще, непохожее на наше добро, которое само себя определяет, само себя назначает или отменяет. Такое добро само говорит, как о нем можно и нужно говорить.

Это не общезначимое добро, о котором мы привыкли рассуждать и которое привыкли поспешно воображать. Это добро отчаянного поступка, смерти за свои убеждения. О таком героизме мысли мы никогда не станем говорить в силу привычки, мы не привыкнем к нему – настолько оно изумительное. Просто ученики Сократа заставляли его даже перед смертью разговаривать, вместо того чтобы разрешить ему думать и изумляться. Они совершили над ним насилие самими этими разговорами.

Как тяжело читать рассказы Платона о предсмертных беседах Сократа! Его дни, часы уже сочтены, а он говорит, говорит, говорит… Критон приходит к нему чуть свет и сообщает, что священные корабли не сегодня-завтра вернутся в Афины: Сократ сейчас же готов разговаривать, доказывать… Правда, может быть, не совсем следует доверять Платону. Передают, что Сократ по поводу записанных Платоном диалогов своих заметил: «Сколько этот юноша налгал на меня». Но ведь все источники согласно показывают, что месяц после своего осуждения Сократ провел в непрерывных беседах со своими учениками и друзьями. Вот что значит быть любимым и иметь учеников! Даже умереть спокойно не дадут… Самая лучшая смерть – это та, которая почитается самой худшей: когда никого нет при человеке – умереть далеко на чужбине, в больнице, что называется, как собака под забором. По крайней мере, в последние минуты жизни можно не лицемерить, не учить, а помолчать: приготовиться к страшному, а может быть, и к великому событию. Паскаль, как передает его сестра, тоже много говорил перед смертью. <…> Может быть, Сократ и Паскаль оттого так много говорили, что боялись разрыдаться? Ложный стыд![71]

Библейские пророки, в отличие от античных и западных философов, не боятся рыдать, бросаться на землю, рвать на себе волосы, обличать, угрожать, проклинать. Философы от этого воздерживаются, чтобы не испортить отношения с другими людьми и не повредить своим рассуждениям излишней эмоциональностью. Но, говорит Шестов, такая тяга философии к порядку себя не оправдывает.

Сколько бы мер осторожности ни предпринимали философы, сколько бы они ни делали оговорок и уточнений, всё равно в их системах есть противоречия. Следующее поколение философов оспаривает книги, созданные предыдущим поколением. Поэтому лучше философствовать индивидуально, неповторимо, встречаясь с миром явлений только под свою ответственность.

Принудительная общезначимость не только делает мысль плоской, но и извращает добро, превращая его в отвлеченный принцип, коварный и мстительный. Вместо того чтобы ответственно быть в мире, понимать, что от тебя зависит, ответственно решать, сбудется ли мир, или останется грудой острых злобных осколков, фрагментов чуждых друг другу интересов, – вместо этого «добрый» моралист начинает мстить другим за то, что они не удовлетворяют его представлениям о добре. Как и Ницше, Шестов обличает мнимое обыденное добро.

Нравственные люди – самые мстительные люди, и свою нравственность они употребляют как лучшее и наиболее утонченное орудие мести. Они не удовлетворяются тем, что просто презирают и осуждают своих ближних, они хотят, чтоб их осуждение было всеобщим и обязательным, т. е. чтоб вместе с ними все люди восстали на осужденного ими, чтоб даже собственная совесть осужденного была на их стороне. Только тогда они чувствуют себя вполне удовлетворенными и успокаиваются. Кроме нравственности, ничего в мире не может привести к столь блестящим результатам[72].

К такой нравственности ведет кабинетная философия, которая не ставит человека лицом к лицу с явлениями, но превращает явления в фантомы, в кабинетные призраки, с которыми ученый человек проделывает предсказуемые операции. Но даже кабинетный ученый может на миг выйти за пределы своей тюрьмы, своей предсказуемости, вдруг почувствовать тоску. Шестов обращается к образу лебедя, имея в виду и декадентскую тоску Людвига Баварского, построившего замок Нойшванштайн с лебединым озером, и образ «лебединой песни», предсмертной песни, готовности встретить смерть как последнее в ряду явлений: