18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Малышкин – Севастополь (страница 17)

18

Он чувствовал под рукой холодную медь кортика — это офицерское достоинство и отличие, и чувствовал эту ночь и в ней всего себя, офицера, вот стоящего в вагоне, одинокого во всем мире, облеченного достоинством и долгом. Он принимает и эту ночь в коридоре и поля, задавленные войной, и будет вот так же спокоен, когда однажды, в такую же ночь, так же резко и действительно ощущая жизнь, пойдет на гибель, на безыменность.

…В купе спали все. Он опустился на пол и начал поудобнее устраиваться на чемодане. Сверху зашелестело, и женский голос прошептал:

— Моряк, слушайте: вы будете мучиться, идемте, здесь можно устроиться вдвоем.

Он сказал нерешительно:

— Я вас стесню.

— Нет, ложитесь… головой к стене, где мои ноги. Я ведь тоже военная, привыкла.

Шелехов подумал и медленно, с замирающим отчего-то сердцем полез наверх. На минуту зажег спичку, чтобы уложить подушку. Девушка сидела, подобрав колени; осветилось серое ее платье, белый передник — и резкие, смеющиеся, давно в жизни ожидаемые губы. Духи пахли женской спальней и той же уводящей прозрачностью летнего дня, чего-то ловимого, несбывающегося. Он лег в неспокойной сладостной дремоте. И как хорошо, до блаженной ломоты, как хорошо было вытянуться на краю койки во весь рост, отдать усталое, словно избитое тело расслабляющему качанию. Та, которая была рядом, неизвестная, стала вдруг самой близкой, смутно-любимой. Как будто вдвоем они одни знали, затаили то, чего во всем мире не знал никто… И железный оркестр пения и грохотов объял его с головой. Да, настоящая жизнь уже началась. Оркестр повиновался ему, он играл то, что хотел Шелехов, и торжественно восходила — музыкой шумных толп, криков, праздника — марсельеза.

Тара-там-там… там-та… та-а…

…Закат ночи, может быть, был. Спал он или нет? Тьма висела в купе, как глухая древность. Пахло духами, словно давно когда-то, после бала. Девушка лежала тихо. Наполовину в снах, Шелехов подвинулся к ней и положил ладонь на теплую ее ногу. Она шевельнулась чуть-чуть — ему почудилось, что она лежала с открытыми глазами и мечтательно улыбалась про себя. Тогда бережно, почти воздушно, он привлек к себе эту безумную теплоту и, забываясь, блаженно припал к ней щекой.

Пьяно гремела, буйствовала марсельеза!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая

Прапорщик Шелехов записывал в вахтенном журнале:

«30 апреля… В 11 ч. 45 м. дан сигнал на митинг всем тральщикам, стоящим на рейде Стрелецкая бухта. Митинг состоялся на транспорте «Кача». Старший офицер зачитал воззвание Совета матросских, солдатских и рабочих депутатов о всемирном празднике пролетариата — 1 Мая. Постановлено в этот день отпустить часть команды на берег для участия в демонстрации».

«14 часов. Вернулись из контрольного траления тральщики «Витязь» и «Трувор».

«18 часов. С рейда Севастополь прошла в море подводная лодка «Нарвал»…»

У вахтенного журнала — глаза ненасытного соглядатая. Строчка за строчкой собирает и запоминает на какой-то особый грозный случай все ежечасные события жизни, той, что на корабле, и около, в море. Шелехов на первой своей самостоятельной вахте старается обойтись без подсказов любопытно благоволящего к нему вахтенного матроса и не пропустить ничего.

А на палубе штабного транспорта «Кача» плетется вперевалку вечерняя жизнь. Щеголи из молодых матросов чистятся и охорашиваются, собираясь на ночную гулянку в Севастополь. Досушивается развешанное поперек палуб матросское белье. В бухте, под бортом «Качи», грязно-серые, струящиеся в тихой вечерней воде корпуса тральщиков, войско мачт, снастей, труб. Там и сям на берегу — свалки разоруженных мин, глазастых, красных от ржави. Глухие вздохи машин под ногами, в глубочайших недрах.

Шелехов глядит через борт, покуривая, он еще никак не может перестать удивляться…

Вахтенный, пожилой матрос со слезящимся взглядом, подходит бочком, напоминает:

— На флаг не пора, господин прапорщик?

На дне его скучливых глаз — далекая Екатеринославская губерния, пароходные гудки на Днепре, ночевки на бахче. Прапорщик его не понимает. Желать, чтобы кончилась эта жизнь? Но ведь она почти еще не начиналась! Шелехов забегает на минутку в офицерскую кают-компанию, где висит расписание закатов солнца, — флаг спускается на судне точно в секунду заката, — и там портрет Александра Федоровича Керенского ободряет его японски-мечтательными глазами. Да, это только начало, только начало прекрасного восхождения. Могучая грот-мачта в пепельной синеве, зеркальные иллюминаторы, отсвечивающие розовой водой, гаснущее безбрежное надморье…

Команда строится на палубах тральщиков. Церемония спуска флага близится.

На адмиральском «Георгии-победоносце», в Севастополе, в шести верстах от бухты, через две минуты грохнет пушка.

Шелехов, горделиво замирая, поднимается наверх, на последнюю высоту корабля. Все суда бухты послушно ждут его команды. Здесь, на высочайшей площадке, только неохватный ствол трубы, железные зевы вентиляторов, вдыхающие море, подвешенные на шлюп-балках белоперые шлюпки, плоская бездна берега внизу, сквозь паутину рей, канатов, блоков.

Из шлюпки соскакивает дремавший там румяный, расфранченный горнист с томной челкой до самых бровей.

— На фла-аг… смиррр!..

Две шеренги матросов, в грязных парусиновых блузах до колен, покорно окаменевают на палубе. Горнист уставляет в небо трубу, лицо его от напряжения становится плачущим.

Опять — зоря…

Тошно схватывает за сердце. Февральский вечер в осажденных юнкерских казармах, мокрая пурга, а ночью под окнами, в зеленоватом круге фонаря, люди в лохматых папахах, с винтовками. Чего там столкнулись лбами, сговариваются?.. Тогда горнист играл вот так же, закинув в мутную высь безглазое лицо, выплакивая туда тошную свою тоску, царскую службу, темь, темь, темь… Тогда казалось — не пронести себя живым через страшную, настороженную невидимыми засадами и убийствами ночь… А потом вышло, что революция — совсем другое.

Шелехов зажмурил глаза, шагнул к самому краю площадки и взывал, чтобы слышала вся бухта:

— Фла-а-аг… поднять!..

Шеренги внизу беспокойно задвигались и, нарушая все правила службы, любопытствуя, задрали лица вверх, к прапорщику. Матрос у кормового флагштока тоже смутился было, но тотчас же решительно засучил руками и спустил флаг. Шелехов, съежившись, почуял неладное.

В ушах отголоском повторилось: «поднять»…

Это было ужасно… непоправимо…

Флаг поднимают утром, а сейчас… Осел, надо было флаг спустить… Осрамился на глазах у всех матросов, осрамился в первый же раз!.. Он мысленно с остервенением сбросил себя вниз с этой площадки так, что череп разлетелся на тысячу кусков. «Осел, осел!» — мельком, беспомощно повел глазами на горниста: тот, шумно продувая рожок, усмехнулся извиняюще, даже поощрительно.

Прапорщик полез по трапу вниз как оплеванный.

Вахтенный при виде его сконфуженно повернулся спиной и особенно внимательно стал смотреть за борт, где зауряд-прапорщик Маркуша, в затрапезном кительчике, удил рыбу со шлюпки, намотав лесу прямо на палец. В другой раз и Шелехов посмотрел бы охотно на эту забаву, даже спустился бы вниз, к уютному Маркуше, но теперь невыносимый стыд звонил в нем во все колокола.

Юркнул в кают-компанию, она — пустая (все офицеры вечером уезжают к семьям или на бульварах, на берегу), зажег свет и, прикорнув у стола, начал рвать зубами папироску.

Нет, какой позор!

Взгляд его встретился с глазами Александра Федоровича. Они проницали вперед, в туманы, в тревогу, в славу… Они как бы приглашали стать выше мелких неприятностей жизни.

И прапорщик откинулся назад, успокаиваясь, мечтательно стихая. Ну что ж, ошибка вполне естественная и простительная для новичка. Но ведь самое главное все-таки еще не начиналось! Оно должно было начаться скоро — в этот вечер, сейчас. Вот тогда… посмотрим, что тогда!

Вахтенный приоткрыл дверь, осторожным голосом позвал:

— Господин прапорщик, вы бы вышли, сами посмотрели за тую бухту: есть подозрительность…

— Что такое?

Шелехов тревожно выскочил за ним на шканцы. Стояли уже сумерки, бескрайно и неподвижно лились вокруг небо и море; берег тепло мутнел. Вахтенный показывал пальцем за борт:

— Вот за теми камышами огонечек то вспыхнет, то погаснет. Это, может, знак такой? А энти там, в море, принимают.

— Да, да, это подозрительно…

— И ребята внизу смотрят, говорят — неладно, моторку бы, что ли, послать туда, разведать.

— Да, конечно, сейчас же моторку, — обрадованно подхватил Шелехов. — Давайте!

Вахтенный свистнул в дудку, крикнул негромко, накренясь за перила: «Моторист!» Внизу, на полутемной палубе, затопало, пробежало, в каких-то низинных дебрях корабля зычно заорало: «Моторист!..» Шелехов спустился на палубу, отдавал распоряжения — разные заведомо зряшные слова:

— Поедете с приглушенным мотором, без огня…

На него надвинулся в упор как раз тот румяный ухарь с челкой, горнист, — а Шелехов считал, что он давно где-нибудь в Севастополе, на Приморском бульваре, с портовыми маруськами, — баловливо ухмыляясь, просил:

— Разрешите в числе команды и мне, господин прапорщик, на разведку. Скушно!

За ним еще наступали, перебивая друг друга:

— И меня, и меня…

Шелехов, стараясь держаться спокойно и независимо, назначил ухаря-горниста и еще четверых. Мотор где-то под бортом затараторил, заплескал, одушевил вечер.