Александр Любищев – Расцвет и упадок цивилизации (сборник) (страница 20)
В Европе же было много течений: одно атеистическое, которое, видимо, и использовал Энвер, и связанное с ним ницшеанство, которым овладевали многие протестанты, в том числе и тайный советник. Гуманные же протестанты, как Лепсиус, уже были близки к католичеству, за что их упрекал тайный советник. Безбожный меч Энвера в его стремлении поразить армян поразил Аллаха и саму Турцию. Что же касается армян, то, как это ни странно, они в значительной мере сохранились и сейчас на территории Турции и ряда других стран (Сирия, Ливан). Своей программы Энвер не смог выполнить, но на свою память приобрел проклятия. Любопытно, что сейчас армяне сохранились там, где были наибольшие преследования, и о них не упоминают там, где таких страшных преследований не было (Иран, Ирак, Египет). Поэтому теряют силу и остальные аргументы Тюрбедара, приведенные выше: мол, вся беда случилась после Берлинского конгресса – когда Турции навязали реформы.
В книге Верфеля не говорится о других христианских народах, но ведь борьба с Турцией за освобождение христиан началась задолго до Берлинского конгресса и ужасов было немало с сербами, болгарами и проч. Правда, эти ужасы происходили периодически, в остальное время христиане не подвергались преследованиям, хотя не имели равноправия, не призывались на военную службу. Во время русско-турецких войн русское правительство вовсе не вмешивалось во внутренние дела Турции.
«Европейцы лицемерят, говоря о Христе и их религии, – это религия смерти». Конечно, лицемерия много, это и вызвало моральное оправдание атеизму, но Европа дала и гуманное отношение к пленным, и защиту нонкомбатантов, и протест против пыток и смертной казни (реализованный в ряде государств Европы), и многое другое, чего не было в Турции. И, сравнивая христианство с исламом, мы видим: необыкновенно быстрый всеобщий прогресс – военный, политический, культурный – ислама, а затем, через пару столетий, постепенный упадок без всяких признаков ренессанса, возрождение лишь ни милитаристской почве. В христианстве – с его появлением наступает распад Римской империи, а потом медленное восстановление культуры, появление милитаризма, с которым, однако, в рамках христианства ведется ожесточенная борьба. Христианство – максималистская религия, ислам – минималистская, и в этом преимущество христианства.
Если бы мусульмане были нетерпимы, не сохранились бы христиане в исламских странах – другой довод Тюрбедара. Но тогда надо сказать, что и Царская Россия была вполне терпима к евреям, так как ни в одной стране в конце XIX века не было столько евреев, как в России, а в Норвегию, например, евреи долгое время вовсе не допускались (см. ее конституцию). Самой нетерпимой по такому критерию окажется из европейских стран Англия, так как она раньше других начала изгонять евреев, а сейчас там пятнадцать членов палаты лордов – евреи. Армяне сохранились потому, что турки в них нуждались, как и евреев многие страны терпели ввиду их экономической и культурной значимости (то же и в отношении к колдунам и ведьмам – и преследовали, и терпели, так как в них нуждались). Поэтому армян вообще, а в особенности бедных армян, которых тоже истребляли, никак винить нельзя. Но, конечно, армяне были заражены некоторыми предрассудками, усугублявшими их бедствия, и в показе этого проявляется превосходная объективность Верфеля: отношение к незаконнорожденной Сато, которое проявила даже школьная учительница; но к чести Сато, она не перенесла ненависти на других. Она нашла удовлетворение, выдав тайну измены Джульетты, и так как супружеская неверность чрезвычайно осуждается армянами, то она стала внезапно предметом сочувствия.[42] Большое сомнение звучит в речи аптекаря Грикора о двух сортах людей: людей-животных, куда он относит миллиарды людей, фабрикантов «навоза», что приводит к скуке, и людей-ангелов, связанных с восхищением, которых значительно меньше, но и среди них происходит отпадение. Эта мысль не нова, она выражена и в стихотворении Лермонтова «Ангел». «Скучные песни земли», зла они не видят, самомнение мнящих себя людьми-ангелами вызывает естественную реакцию. Истинное зерно в этом учении заключается в том, что счастье человека не может быть достигнуто только при погоне за материальными благами (производство навоза), но людей, имеющих искру Божию, вовсе не так мало: она лишь у многих задавлена.
Любопытное суждение о рычаге истории, стремление принизить других и ответная реакция – важные рычаги истории. Стремление отверженных к катастрофам, сладкое желание конца мира – наилучшие пружины малых скандалов и больших революций. Верно, что все это мощные рычаги истории, но рычаги это не творческие, а разрушительные, и истинными рычагами истории являются творческие агенты и любовь, а не ненависть.
Интереснейшая книга Верфеля (один из самых интересных романов, которые я читал) приводит к той системе принципов, которая завещана во многом христианством и которая постепенно проникает в сознание передовых стран: 1) следование абсолютным принципам; отказ от них чаще всего используют мерзавцы, как, например, турки, которые считали спасение армян французским вмешательством во внутренние дела Турции и нарушением международного права; 2) терпимость к инакомыслящим и меньшинствам; 3) стремление к синтезу религий с отказом от догматизма; 4) отказ от милитаризма и восхваления солдафонов; 5) борьба ненасильственными средствами. Все эти принципы в настоящее время продвигаются во всех прогрессивных странах.
Гюго В. «Девяносто третий год»
Роман производит совершенно исключительное впечатление, гораздо большее, чем произведения А. Франса, Р. Роллана и других,[43] касавшихся Французской революции, и может быть поставлен, по-моему, рядом с романами Фейхтвангера, превосходя даже их по широте охвата и остроте поставленных проблем. Такую оценку дает и комментатор, стремящийся, конечно, выправить «идеалистические» ошибки Гюго, но и он соглашается (стр. 393) с тем, что «никому из писателей [кроме Франса и Роллана он упоминает и Ч. Диккенса] не удалось дать такую широкую картину эпохи, такое потрясающее по своей силе изображение событий, какое привлекает читателей в романе Гюго».
Но, по мнению комментатора, достоинства книги являются следствием его демократизма и того, что он был современником и очевидцем четырех революций (1830, 1848, 1870 и 1871 годов), а также активным участником борьбы за республиканский строй. Идеалистическое же мировоззрение Гюго, по мнению комментатора, обусловило слабые стороны книги, о чем скажем дальше.
Естественно, что всякому казенному марксисту следует прикрыть свое мнение цитатой и потому приводится цитата Ленина (стр. 393): «Она недаром называется великой. Для своего класса, для которого она работала, для буржуазии, она сделала так много, что весь XIX век, тот век, который дал цивилизацию и культуру всему человечеству, прошел под знаком французской революции» (Ленин, соч., т. 29. С. 342). Однако комментатор не замечает (да это и не полагается замечать), что в цитате Ленина явное противоречие: если Французская революция дала так много всему человечеству, то, значит, она работала не только для буржуазии, а для всего человечества.
Класс был только орудием человечества и потому придаток «буржуазная» к названию Великой революции совершенно не нужен.
Я же считаю, что постановка проблем В. Гюго отличается исключительной актуальностью и широтой, а комментарии выявляют только скудоумие комментатора, стремящегося соблюсти все современные догматы и попадающего постоянно впросак.
Первое достоинство, которое имеется у Гюго, – объективность, которая вовсе не перерождается в объективизм, т. е. уклонение от какой-либо оценки событий. Гюго имеет твердые убеждения, но это не мешает ему правильно оценивать и мотивы противников. Великолепна общая оценка Конвента (стр. 146): «При жизни Конвента, – ибо собрание людей есть нечто живое, – не отдавали себе отчета в его значении. От современников ускользало самое главное – величие Конвента; как бы оно ни было блистательно, страх затуманивал взоры. Все, что слишком высоко, вызывает священный ужас. Восхищаться посредственностью и невысокими пригорками – по плечу любому; но то, что слишком высоко, – будь то человеческий гений или утес, собрание людей или совершеннейшее произведение искусства, – всегда внушает страх, особенно на близком расстоянии. Любая вершина кажется тут неестественно огромной… Конвент впору было созерцать орлам, а его мерили своей меркой близорукие люди».
Великолепно и, видимо, с полным знанием истории, изображено противоречие Жиронды и Горы, Равнины и Болота[44] (стр. 159): «Внизу остался ужас, который может быть благородным, и страх, который всегда низок… Гора была местом избранных, Жиронда была местом избранных; Равнина была толпой… Есть мыслители-ратоборцы; такие, подобно Кондорсе, шли за Верньо или, подобно Камиллу Демулену, шли за Дантоном. Но есть и такие мыслители, которые стремятся лишь к одному – выжить любой ценой; такие шли за Сийесом[45]… На дно бочки с самым добрым вином выпадает мутный осадок. Под „Равниной“ помещалось „Болото“. Сквозь мерзкий отстой явственно просвечивало себялюбие… Нет зрелища гаже. Готовность принять любой позор и ни капли стыда; затаенная злоба, недовольство, скрытое личиной раболепства»… «Отсюда 31 мая, 11 жерминаля и 9 термидора – трагедии, завязка которых была в руках гигантов, а развязка в руках пигмеев».[46]