18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Лиманский – Лекарь Империи 22 (страница 4)

18

— Магистр. — Я остановился в метре от него. — У меня на столе пациент и развёрнутая операционная бригада. Вы вломились в стерильную зону действующего оперблока, сорвали вмешательство и привели сюда людей с улицы. Насколько я знаю за такое отбирают диплом. Объяснение у вас есть?

— Есть. Не здесь.

— Здесь мой пациент.

— Ваш пациент, Разумовский, никуда не денется. В этом его главное достоинство. — Серебряный повёл подбородком в сторону предоперационной. — Пять минут. После них можете возвращаться к столу, если ещё захотите.

Я оглянулся на команду. Семён смотрел на меня поверх маски, ожидая команды, и по его глазам было ясно, что скажи я слово, они продолжат, несмотря на людей Серебряного. Но сначала надо было выслушать магистра.

— Семён, бригада в режиме ожидания. Зиновьева, время простоя в протокол, по минутам. — Я повернулся к Серебряному. — Пять минут, магистр. Шестая будет стоить вам скандала, который услышат в столице.

В предоперационную Серебряный вошёл первым, его охрана осталась за дверью, он отстранил их одним движением пальцев, эта мелочь сказала мне больше любых слов, разговор предстоял из тех, которым вредят свидетели.

— Начну с главного, — сказал он. — Я забираю вашу мать в Москву. Сегодня.

Вот так. Без подводки, первым же ходом, ферзём в лоб. Я молчал несколько секунд, давая злости осесть на дно.

— Нет.

— Это не обсуждается, Разумовский. Провинциальная реанимация не способна защитить её от Радулова. У меня нет здесь ни контура, ни штатных средств, ни людей в нужном количестве. В Центральной клинике Канцелярии она будет за тремя периметрами.

— За тремя периметрами она уже была. — Я смотрел ему в глаза. — В вашем секретном бункере под Эфесом, в самом защищенном объекте Канцелярии на полуострове. Напомнить, кто вошёл туда через стену, как через занавеску? Моя мать останется здесь. Она под защитой древних духов, магистр. Ваша Канцелярия рядом с ними не стояла.

Лицо Серебряного не изменилось. Только пауза перед ответом вышла длиннее обычной.

— Духи, — сказал он наконец. — Совет, Пакт, ваш статус Лукумона. Я читал доклады, Разумовский, и не скажу, что они добавили мне спокойного сна. Хорошо. Этот раунд я оставлю. Есть второй вопрос, он срочнее. — Он шагнул к стеклу, отделявшему предоперационную от зала, и посмотрел на операционный стол, на жёлто-бледную кожу в стерильном окне. — Вы собирались его пилить.

— Я собирался его спасать. Стернотомия, декортикация сердца, запуск ритма, ЭКМО. Пациент жив, в анабиозе, у меня есть план, подписи и бригада.

— Я знаю ваш план. Мне доложили его в семь утра. Поэтому я здесь. — Серебряный повернулся от стекла, и голос его опустился на тот самый регистр, которым он когда-то рассказывал мне про Лукумонов. — Послушайте меня внимательно, Илья. Каменное тело на вашем столе, я такое уже видел. Дважды. Один раз, восемь месяцев назад, в Риге. Второй, шесть недель назад, под Краковом. Оба тела вскрывали. Один раз патологоанатом, второй раз, наш эксперт, в защищенном боксе, со всеми предосторожностями. Результат одинаковый. В момент нарушения целостности панциря пациент умирает окончательно, а запасенная в нём Искра уходит. Вся, разом, по астральному каналу, который распахивается изнутри камня. Уходит не в никуда. Наши люди отследили вектор. — Он помолчал. — Это работа установки вашего отца, Разумовский. Камень, это сейф. Сейф с часовым механизмом и адресом доставки. Вскроете его скальпелем, убьёте человека и своими руками накормите машину Радулова. Порция чистой Искры, упакованная в человека.

В предоперационной стало очень тихо.

Я стоял и пытался уложить услышанное в медицинскую логику, и логика сопротивлялась. Анна. Я оперировал ее своими руками, держал её мозг, и там кристалл рос локально, компактный накопитель в варолиевом мосту, граница чёткая, окружающая ткань живая. Десять лет роста и ни намека на окаменение всего тела. Лощинин превратился в монолит за шесть часов. Два носителя Искры, два накопителя, два принципиально разных механизма.

Дифференциальный ряд выстраивался сам, по привычке, как выстраивался у любой непонятной клиники. Вариант первый, разные поколения технологии, кристалл Анны рос десять лет назад, на старом оборудовании, медленно и грязно, а Лощинина паковала свежая промышленная программа, быстро и целиком. Вариант второй, разная функция, Анна конвертер, её кристалл копился как побочный продукт собственной работы, а Лощинин просто тара, его набили чужой Искрой и запечатали. Вариант третий, который нравился мне меньше всех, технологии вообще две. Любая из трёх версий объясняла часть фактов, и для выбора мне отчаянно не хватало данных.

— У меня вопрос, магистр. У моей матери кристалл рос десять лет и только в стволе мозга. Этот окаменел целиком за шесть часов. Если установка одна, почему механизм…

Серебряный вздрогнул.

Едва заметно, одним плечом, и пальцы его поднялись к виску. Входящая связь, экстренный канал. Несколько секунд он слушал то, что не было слышно никому в комнате, и лицо его менялось, утомлённое спокойствие сходило с него слоями, и под ним проступала жёсткая, быстрая собранность человека, привыкшего командовать.

— Нам надо идти, — сказал Серебряный. — Срочно.

Дверь предоперационной он распахнул сам, не дожидаясь охраны, и через два шага я понял, куда нас звали.

В операционной шла свалка.

Двое менталистов, взяв под локти, волокли Грача от стола, профессиональным захватом. Грач бился в этом захвате так, что у одного из них уже слетела фуражка. Третий менталист заламывал Семёна, и заламывал плохо, потому что Семён, наш интеллигентный Семён, вцепился ему в портупею с рычанием. Тарасов уже никого не заламывал, он стоял в низкой стойке полевого военврача, у которого за плечами гарнизоны, и четвёртый человек в форме держался за лицо, а между пальцев у него текло красное.

Коровин, самый спокойный человек, шёл в самую гущу, растопырив ручищи, он оттаскивал чужаков от стола за шиворот, по одному, как щенков из миски. Зиновьева прижимала к себе лоток с инструментами, спасая стерильное от падающих тел, Ордынская заслоняла собой штатив с растворами, а Кормилин раскинул руки перед своим контуром ЭКМО, как наседка перед выводком, и обещал дерущимся таким голосом, что слышно было сквозь общий гвалт: «Четыре литра крови в магистралях! Кто заденет насос, буду судиться лично, по гроб жизни!» Поверх всего этого, с верхушки бестеневой лампы, орал и подпрыгивал невидимый им Фырк, комментируя бой в выражениях, за которые Совет Старейшин отправил бы его на вторые сто лет изгнания.

— Пустите! — Голос Грача перекрывал всё. Высокий, сорванный, с дребезгом, которого в этом голосе не было никогда. Грач, считавший вслух проценты у постели умирающих, Грач, у которого вместо паники всегда включался калькулятор, кричал и рвался из захвата, как утопающий. — Я должен его спасти! Это мой пациент! Я обязан его вернуть, пустите, я должен!..

— Лекарей не жечь! — рявкнул Балков от дверей, и я понял, что капитан кричит это не в первый раз. — Руками держать! Только руками!

— Прекратить! — Голос Серебряного ударил по операционной, как разряд.

Моя команда дрогнула, а его люди застыли по стойке. Магистр обвёл взглядом разгромленный зал, перевёрнутый столик с инструментами, кровь на полу, из разбитого носа и повернулся ко мне. — Полюбуйтесь, Разумовский. Вот до чего вы довели своих людей.

Я смотрел на свою команду. На Семёна с оторванным по шву рукавом хирургического костюма. На Тарасова, у которого из носа на маску, сорванную и болтавшуюся на одной завязке, капала кровь, ему тоже прилетело, и судя по ухмылке, он считал размен выгодным. На Грача, висевшего в руках менталистов, он уже не рвался, просто часто дышал и смотрел на каменное тело.

— Нет, магистр. — Я сказал тихо. — Это вы со своими тайнами и играми всех довели. Эти люди двое суток воевали за пациента, проиграли, узнали, что он жив, получили шанс его вернуть и тут вы вламываетесь в их операционную без единого слова объяснений и начинаете распоряжаться их больным, как своим имуществом. Они лекари, магистр. У лекаря можно отнять зарплату, сон и выходные, он утрётся. Отнимать пациента у него нельзя.

Ярость во мне к этому моменту дошла до той отметки, за которой она перестаёт быть горячей. Я знал за собой это состояние и не любил его, в нём я делал вещи, о которых потом вспоминал с лёгким ужасом. Мир становился очень медленным и очень подробным. Я видел пульс на шее ближайшего менталиста, частит, под сто двадцать. Видел, как Балков перекатывает желваки. Видел всё и никуда не торопился.

Я засунул руки в карманы стерильного халата, жест, за который в любом оперблоке мира бьют по этим самым рукам, но стерильность этого зала умерла. Я постоял так, обводя взглядом свою помятую гвардию, одного за другим, и не сказал ни слова.

Фырк спикировал с лампы и проявился у меня на плече.

— Жесть, двуногий, — сообщил Фырк мне в ухо трагическим шёпотом, слышным только нам двоим. — Ты сейчас просто глыба. Гранитный монумент самому себе. Энергетика такая, что у меня усы трещат, а я, между прочим, бестелесный. Глянь на их лысого, у него глаз дёргается и фуражка отдельно от головы живёт. Ещё немного и он попросится в отставку прямо тут, по состоянию здоровья.