Александр Лиманский – Лекарь Империи 19 (страница 39)
В них было кое-что похуже.
Страх потери. От такого не спасают ни слова, ни доводы рассудка. Она две недели назад стояла у моей койки и смотрела на прямую линию кардиомонитора. И теперь, на этой кухне, среди запаха жарящегося мяса и домашнего уюта, этот невидимый страх стоял между нами.
Я опустил голову.
Мои руки лежали на столешнице, и я видел, как пальцы сами сжимаются в кулаки. Костяшки побелели. Обычная ироничная броня, она вдруг стала хрупкой и тонкой. Потрескалась, и сквозь трещины полезло всё, что я заталкивал внутрь себя последние две недели.
— Ника, — сказал я, голос мой хрипнул и прозвучал незнакомо. — Мне надо тебе кое-что сказать.
Она замерла. Почувствовала перемену мгновенно. Я поднял на неё глаза. И сказал то, что не говорил никому. То, что прятал от команды, от Фырка и от самого себя.
— Сонара нет, Ника. Он исчез.
Слова вышли тихо, почти хрипом. Повисли в воздухе, и в кухне сделалось так тихо, что слышно было, как в соседней комнате на табуретке шевельнулась Морковка.
— Что? — переспросила Ника, и лицо её изменилось. Фельдшерская маска слетела, под ней проступило что-то незащищённое и открытое.
— После ледника, — продолжил я, глядя на свои сжатые кулаки, потому что смотреть ей в глаза было физически больно. — После того, как команда выжгла яд и лёд из моих нейронов. Нейронная сеть, через которую работал Сонар, вся эта тонкая надстройка, позволявшая мне сканировать тела и видеть патологии… она перегорела. Сожжённая ядом, уничтоженная тем самым огнём, который меня спас.
Я помолчал. Горло саднило, то ли от хрипоты, то ли от того, что слова, запертые внутри две недели, царапали по стенкам на выходе.
— Ника, я пробовал включить его каждое утро. Каждое утро с того дня, как меня перевели из реанимации. Сажусь на кровать, закрываю глаза и тянусь к привычному каналу.
Я разжал кулаки. Посмотрел на свои ладони, они были обычные, с чуть заметным тремором усталости в кончиках пальцев.
— Тишина, Ника. Пустота. Чёрный экран. Каждое утро один и тот же результат. Я ослеп.
Вероника молчала.
Секунду, другую, третью.
Я считал эти секунды ударами собственного сердца. Пульс нормальный, давление в порядке, сатурация сто процентов. Физически со мной всё было в норме. Просто мастер-целитель Разумовский, тот самый, за которым Серебряный летал из столицы и к которому Грач покидал свою берлогу, — этот мастер-целитель лишился главного инструмента и стал обычным врачом.
Ника обошла стол.
Она медленно, не отрывая от меня взгляда остановилась передо мной. И сделала то, чего я не ожидал — опустилась на корточки.
Взяла мои руки в свои. Её ладони были горячими от плиты, с тонким запахом специй и растительного масла. Она сжала мои пальцы крепко, не как жена, утешающая мужа. Как фельдшер, фиксирующая пациента.
— Разумовский, — произнесла она, и в голосе её зазвенела сталь. — Ты идиот.
Я моргнул.
— Твой Сонар — это фонарик, Илья. Яркий, впечатляющий фонарик. Но думал всегда ты. Твоя голова, твои знания, твой опыт. Фонарик подсвечивал, а диагноз ставил ты. Разницу чувствуешь?
Она резко и требовательно встряхнула мои руки.
— Ты вытаскивал людей с того света, когда на тебе висели блокирующие браслеты, забыл? Ты оперировал бабку Захарову без единой капли Искры. Ты только что, — она мотнула головой в сторону телефона, — по переписке, поставил диагноз, который вся твоя бригада не поставила бы за неделю. Без Сонара, Илья. Без магии. Одними только мозгами.
Совсем чуть-чуть, на полтона её голос дрогнул. Я уловил это мгновенно, словно Сонар вернулся на секунду.
— Ты и без Искры гениальнее их всех.
Я смотрел на неё.
Сверху вниз, потому что она была на корточках, а я сидел на стуле, и наши лица оказались почти вровень. Волосы её выбились из хвоста и падали на лоб. Глаза блестели то ли от злости, то ли от слёз. Ее горячие и крепкие руки, держали мои пальцы так, словно боялись, что я упаду.
Внутри у меня, медленно, со скрипом и болью что-то сдвинулось. Пазл, который две недели не складывался, вдруг щёлкнул на место.
Почему я так паникую? Почему так отчаянно цепляюсь за Сонар, за этот дар, за способность видеть невидимое? Магия тут ни при чём. И диагностика ни при чём, и профессиональный статус. Причина лежала глубже, там, куда я две недели боялся заглядывать.
Я впервые по-настоящему испугался смерти.
В прошлой жизни мне было море по колено. Умереть, ну, умереть. Кому от этого хуже? Студенты найдут другого наставника, пациенты, другого хирурга. Мир не покачнётся.
А здесь, когда яд парализовал мозг и ментальный ледник сковал Искру, когда я лежал в абсолютной темноте, лишённый зрения и слуха, запертый внутри собственного тела, я думал не о медицине. Сонар, пациенты, карьера, всё это отступило куда-то на задний план и растворилось в темноте.
Я думал о Нике, стоящей где-то рядом, до которой невозможно дотянуться. О молчащем Фырке и о том, жив ли он. О команде за стеной, моих людях, которых я собрал и обучил, сражающихся за мою жизнь, пока я лежу бревном и ничем не способен помочь.
О том, как невыносимо страшно терять всё это. Всех этих людей. Этот новый мир, ставший домом. Эту женщину, ставшую смыслом.
Вот чего я боялся.
Я боялся, что эта тьма окажется последней. Что я не вернусь. И что Ника останется одна, с кольцом на пальце и прямой линией на мониторе.
— Ника, — сказал я, и голос мой зазвучал иначе, чем минуту назад. Тише и без хрипоты, — Дело не в Сонаре.
Я осторожно высвободил правую руку из её хватки. Поднял ладонь и коснулся её щеки. Кожа была тёплой и чуть шероховатой от усталости.
— Я испугался не потерять дар, — произнёс я, глядя ей прямо в глаза. — Я испугался потерять тебя.
Ника не ответила. Губы её дрогнули. Она крепко зажмурилась, и из-под сомкнутых ресниц выкатилась быстрая, горячая, одна-единственная слеза, скатившаяся по щеке и упавшая на мою ладонь.
Я мягко, за плечи поднял её с корточек, чувствуя, как напряжение уходит из её тела. Она вцепилась в мой свитер обеими руками, уткнулась лбом мне в грудь и глубоко задышала. Вероника Орлова никогда не плакала. Сейчас она просто держалась за меня так, словно земля уходила из-под ног.
Я обнял её. Прижал к себе и уткнулся губами в макушку.
— Я здесь, — сказал я ей в волосы. — Никуда не денусь. Слышишь?
Она подняла лицо. Влажные глаза, покрасневший нос, припухшие губы. Красивая, без софитов и ретуши. Живая, настоящая и моя.
Поцелуй вышел солёным от её слезы. Горячим, долгим, стирающим все слова, стуком двух сердец, бьющихся в унисон.
На плите догорало мясо. Морковка в соседней комнате недовольно мяукнула, почуяв запах горелого. За окном над Окой медленно гасли последние полосы закатного света.
Нам было плевать.
Неделю спустя я стоял в знакомом обшарпанном коридоре хирургического отделения Муромской городской больницы и думал о том, что линолеум здесь не меняли, вероятно, со времён императора Павла.
Те же стены цвета усталого абрикоса, с разводами от протечек под потолком. Тот же запах: хлорка, йод, подгоревшая каша из столовой и глубинный, неистребимый дух провинциальной медицины, въевшийся в каждую трещину. Запах, от которого у меня до сих пор рефлекторно подтягивались плечи и выпрямлялась спина.
Я был в гражданском: джинсы, серый свитер, ботинки вместо бахил. Без халата, без пропуска на шнурке и хирургического костюма. Обычный человек, забредший в коридор отделения в неурочный час.
Ника устроила мне тотальную блокаду. С применением всех доступных средств.
На следующий день после нашего разговора на кухне она встала в семь утра, оделась, поцеловала меня в лоб и уехала прямиком в Диагностический центр. Я узнал об этом позже, когда позвонил вечером Коровин, и виноватым голосом сообщил, что «Вероника Сергеевна провела с нами воспитательную беседу, и, Илья Григорьевич, я бы на вашем месте пока воздержался от звонков и переписок, потому что нам, честно говоря, тоже немного страшно».
Картина, восстановленная по обрывкам информации, выглядела так: Ника приехала в Центр в половине девятого, вошла в ординаторскую и закрыла за собой дверь. Что именно происходило за этой дверью в течение следующих сорока минут, мне не рассказали. Коровин отвечал уклончиво.
Тарасов, когда я дозвонился до него через три дня, произнёс только: «Шеф, твоя женщина — стихийное бедствие. Я бывало двое суток не спал, резал анастомоз и не дрогнул, а тут сидел и потел». Зиновьева не ответила на звонок вообще. Величко тоже. Ордынской даже звонить не стал.
Результат: мне перестали писать.
Вообще.
Даже мемы перестали скидывать. Семён, раньше присылавший по три сообщения в день с вопросами из учебника, замолчал. Ордынская, и без того не отличавшаяся разговорчивостью, растворилась в информационном вакууме. Коровин звонил раз в два дня, справлялся о здоровье, желал спокойной ночи и вешал трубку с поспешностью человека, выполняющего приказ.
Полная информационная блокада. Карантин. Санитарный кордон вокруг мастера-целителя Разумовского, установленный его собственной невестой.
Первые три дня я держался. Читал книги. Гулял по набережной. Смотрел телевизор. Оказалось, в этом мире есть передача про ремонт квартир, невыносимая в обоих мирах одинаково.
На четвертый день стены нового дома начали сжиматься. На пятый я обнаружил себя стоящим у окна кухни и пересчитывающим проходящие по Оке баржи. На шестой чуть не полез в интернет искать медицинские форумы, но вовремя остановился. Ника проверяла историю браузера.