Александр Лиманский – Лекарь Империи 19 (страница 22)
А у двери, у самой створки, стояла Вероника.
Она всю сцену с появления Фырка простояла оцепеневшая, с прижатыми к груди ладонями. По лицу её текли слёзы, уже не замечаемые. Но в какой-то момент, когда Ордынская начала дрожать, Вероника моргнула. В её глазах Семён увидел тот самый фельдшерский рефлекс, который он много раз видел у неё в больнице: «меня позвали, я иду».
Шагнула вперёд.
— У меня почти нет Искры, — произнесла она на ходу. — Я простой фельдшер. У меня её едва-едва на порог мастерства. Но это Илья. И я его не брошу.
Она поравнялась с Ордынской. Схватила её за левый локоть, и фраза её, начатая в движении, оборвалась на полувдохе.
Вероника застыла.
Глаза её расширились, лицо приобрело то остановленное, стеклянное выражение, которое бывает у людей в глубокой медитации или на грани обморока. Она не падала, она стояла прямо, вцепившись в локоть Лены. Та Вероника, которую Семён знал: весёлая, тёплая, с чайником в руках она исчезла. Осталось тело, ставшее проводом.
И из этого провода Искра пошла в Ордынскую.
Семён видел перекачку ресурса собственными глазами. Свечение, которое до этой секунды еле мерцало под ладонями Лены, вдруг усилилось на порядок. Словно кто-то отвернул краник.
Дрожь Ордынской сбавила темп.
Тарасов матерился. Негромко, злобно, себе под нос. Он всё ещё стоял над койкой. Руки его, пять минут назад давившие на грудину Ильи, висели вдоль тела пустыми, бесполезными конечностями. Семён успел увидеть на его лице короткую, мгновенную борьбу: за-против, умом-эмоцией, протокол-правильно. Борьба закончилась в пользу второго.
Глеб Тарасов сплюнул в сторону.
— Массаж этому мертвецу всё равно как на камень сахарить, — бросил он в пустоту. — Толку — ноль. Илья, я за тобой.
Он обошёл койку, подошёл к Ордынской сзади, с противоположной стороны от Коровина и положил свои ладони ей на спину, между лопаток. Его лицо на долю секунды исказилось, тут же разгладилось и потеряло все краски. Глаза стали пустыми.
Ещё один провод.
Ордынская выгнулась под тремя ладонями. Коровина на плечах, Тарасова на спине, Вероника на локте. Свечение под её пальцами, лежавшими на груди Ильи, стало плотным и осязаемым. В этом свечении Семён впервые за всю сцену увидел нечто: тонкую, пульсирующую линию, уходящую куда-то вниз, сквозь грудь Ильи, сквозь пол. В никуда. В астрал. В тот самый ледник, о котором говорил Фырк.
И там, на другом конце этой линии, кто-то дёргался.
Тянул её, как рыбак тянет крупную рыбу на тонкой леске.
А леска истончалась.
Семён смотрел на всё это и чувствовал, как у него подкашиваются колени.
Четверо его друзей, учителей, коллег. Они стояли вокруг койки отдавая Искру, жизнь, кто сколько смог, в одну точку. А он, Семён Величко, лучший ученик Разумовского, как про него говорил сам Илья, стоял в двух шагах и не мог пошевелиться.
Он развернулся.
Зиновьева стояла у мониторного стола. Её лицо было белым, как лист в принтере, а зрачки с чёрными точками на радужке. Она вцепилась обеими руками в край стола. Костяшки её пальцев белели так, что, казалось, сейчас прорвут кожу.
Она смотрела на происходящее у койки и не двигалась.
— Саша, — произнёс Семён. Голос у него был свой, но чужой одновременно. Глухой, чужой, прорезавшийся через пересохшее горло. — Саша, ты нам тоже нужна.
— Я не могу, — отозвалась Зиновьева шёпотом. — Семён. Кто-то должен следить за показателями.
— Какими⁈ — Семён развернулся к монитору и ткнул пальцем в изолинию. — Вот этими, что ли⁈ Эти показатели в гроб показывают уже две минуты! За чем ты следишь, Саша⁈ За тем, как он умирает⁈
— Если мы все отключимся, — Зиновьева говорила быстро, сбивчиво, и в её обычно ровном аналитическом голосе прорезались истерические нотки. Если мы все одновременно уйдём в астрал, а там что-то не так… если мы не вернёмся… Семён, ты понимаешь? Мы все, вся команда, в одной палате, без страховки! Если мы все останемся там, а Илья не вытянется, — кто вернёт нас⁈ Кто? Никого не будет!
Семён смотрел на неё и впервые в жизни, за все время работы с ней, он увидел, что Александра Зиновьева боится.
Боится по-настоящему. Боится за себя.
И что-то в нём, молодом, краснеющем при старших коллегах Семёне Величко, ординаторе первого года, всю жизнь старавшемся не высовываться, что-то в нём щёлкнуло и переломилось.
— Там, — произнёс он, — там Фырк сейчас продирается сквозь небытие. Ты понимаешь, Саша, что такое «небытие»? Это место, где нет ничего. Где трёхсотлетний дух боится остаться навсегда. И он туда полез, потому что больше некому! Там Лена отдаёт себя, чтобы его вытащить! Там Коровин вылил всю свою Искру, всю, понимаешь, до капли, а у него её напёрсток! Там Вероника, у которой этой Искры почти нет, стоит проводом! Там Тарасов, матерый хирург, отказался от массажа, потому что понял, что массаж сейчас пустая трата времени, и лёг в канал сам! Там наши все! А ты стоишь у монитора и говоришь мне про показатели⁈ А если им не хватит, Саша⁈ Если не хватит именно твоей капли силы⁈
Зиновьева вжала голову в плечи.
Губы её побелели. Она прикусила нижнюю до крови. Семён увидел, как выступила тёмная бусина на растрескавшейся от усталости коже.
— Я боюсь, — произнесла она сквозь стиснутые зубы. Семён, я боюсь.
— Ты не одна такая, — отрезал он. — Я тоже. Лена тоже боялась. Все они. Только они шагнули, сейчас я сделаю тоже. ты следом…
— Я… я не могу. Понимаешь? Тело меня не пускает.
— Тогда послушай меня. — Семён шагнул к ней, и в его собственном голосе прорезался металл, какого он никогда раньше у себя не слышал, но, видно, этот металл жил в нём где-то глубоко, ждал момента. — Ты точно сможешь потом жить с этим? С тем, что пятеро пошли, а ты стояла у монитора и смотрела на проклятую изолинию? Ты точно сможешь, Саша, утром прийти в свой центр, в свой рабочий кабинет, и диагностировать чьи-то анализы, зная, что Илья Разумовский, который сделал твою карьеру и твою команду, умер, пока ты стояла рядом и считала его пульс⁈ Ты сможешь с этим жить⁈
Зиновьева не ответила.
У неё тряслись руки.
И Семён понял, что его слова до неё не пробьются. Что страх у неё сидит глубже совести, глубже инстинкта самосохранения. Там, в тех тёмных глубинах, где у каждого человека лежат его самые личные демоны.
Он смотрел на неё ещё секунду. А потом, устало, почти с отвращением произнёс:
— Я был о тебе лучшего мнения, Саша.
И развернулся.
Шагнул к койке широким, решительным шагом, которого сам от себя не ожидал. Обошёл Тарасова, обошёл Веронику, поднырнул под плечо Коровину и положил обе свои ладони прямо на ладони Лены сверху. Накрыв её дрожащие пальцы своими.
Вспышка боли пошла с подушечек в локти, потом в плечи и в грудь. Семёну показалось, что у него одновременно сводит все мышцы сразу, что у него разом высасывают что-то очень важное, что невозможно назвать словами.
Он успел ещё подумать: «Это очень, очень больно», и темнота схлопнулась.
Мгновенно. Без плавного перехода. Как выключатель щёлкнул.
В сознание Семён возвращался через холод.
Холодный был затылок и правая щека. Холодный воздух входил в ноздри. Каждый вдох отдавался острой болью в висках. Во рту стоял густой, плотный металлический вкус, от которого хотелось сплюнуть, и он сплюнул, не открывая глаз на что-то твёрдое и гладкое под щекой.
Кафель.
Он лежит на кафеле. На полу палаты.
Семён с усилием разомкнул веки. Мир поплыл. Сначала размыто, потом чуть ярче. Над головой гудел люминесцентный плафон. Где-то совсем близко, в ухе, пищал монитор. Равномерно, спокойно, ритмично.
Пищал, а не выл.
Пищал.
Пищал!
Семён резко сел. Голова ответила таким взрывом боли, что на секунду он зажмурился и чуть не упал обратно. Но взял себя в руки, сжал зубы, упёрся ладонью в пол и поднялся. Сначала на четвереньки, потом на колени и на ноги. Ноги подогнулись, он схватился за край кровати.
Монитор.
Семён, не отрывая руки от кровати, развернул голову к экрану.
Зелёная на чёрном фоне шла ровной, здоровой синусоидой. Зубец P, комплекс QRS, зубец T. Все на своих местах, все нормальной амплитуды, все с правильной частотой.
«Пульс 85. Давление 110/70. Сатурация 97%.»
Живой.
Илья Разумовский жив.
У Семёна внутри в ответ на эти цифры что-то взорвалось. Не радостью, а той оглушающей волной, которая обрушивается на хирурга в первую секунду после успешной операции, когда пациент задышал сам, и ты понимаешь, что выдержал.
Он оторвал взгляд от монитора и посмотрел на койку.