18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Лиманский – Лекарь Империи 19 (страница 2)

18

Я вытер лицо тыльной стороной ладони. По коже размазалась копоть — грязная полоса от виска до подбородка. Мне было плевать.

— Я мастер-целитель Илья Разумовский, — сказал я ровно, глядя реаниматологу прямо в глаза. Спокойно, с металлом на дне голоса, но без давления — не хотел тратить Искру на то, что можно решить словами и рангом. — Диагностический центр Мурома. Я проводил первичный триаж на трассе, декомпрессию напряжённого пневмоторакса и купировал острейший вазоспазм у пациентки с ишемией кисти. Мне нужно к вашим тяжёлым. Сейчас.

Реаниматолог замер.

Рука в перчатке, упиравшаяся мне в грудь, ослабила давление. Не убралась — ослабла, как расслабляется хватка, когда мозг получает информацию, противоречащую первоначальной установке.

Я видел, как в его глазах прокатилась волна: сначала недоверие, потом пересчёт, потом — узнавание. Не лица, а имени. Фамилия «Разумовский» в медицинских кругах Владимирской губернии за последние месяцы обросла таким количеством слухов, что даже усталый районный реаниматолог, читающий медицинские бюллетени раз в квартал, не мог её не слышать.

Эпидемия. Диагностические чудеса. Операции, о которых шептались на кафедрах. Молодой гений из Мурома, то ли безумец, то ли пророк. Шучу, конечно…

Одно дело слышать сплетни за чашкой растворимого кофе в ординаторской. Другое — увидеть этого человека перед собой: по локоть в чужой крови, с ссадиной на скуле, с глазами, в которых отражались четыре часа работы в условиях, где стерильность заменяла придорожная водка, а скальпель — авторучка.

Рука опустилась.

Реаниматолог молча, с коротким, почти военным кивком отступил на шаг в сторону. Потом развернулся к коридору и крикнул вглубь:

— Сестра! Выдайте мастеру чистый хирургический костюм, бахилы и пропуск! Быстро!

Он обернулся ко мне. Лицо его изменилось — не смягчилось, нет, такие лица не смягчаются, они отлиты в бетоне, — но напряжение ушло из челюсти, и в глазах появилось то, что я ценил в коллегах больше любых комплиментов: профессиональное принятие.

— Проходите, мастер, — произнёс он, и голос его стал на полтона ниже, деловитее. — У нас две бригады работают, хирурги уже моются, но с токсикологией полная неразбериха. Мы такого не видели. У одного пальцы синеют, у другого мозг отключается, третьему желудок наизнанку выворачиваети всё от одного источника? Это что за отрава?

— Я сам пока не знаю, — честно ответил я, шагая через порог красной зоны. — Но знаю, чего делать нельзя. Этого хватит на первые два часа.

Два часа прошли, как одна затяжная операция, — в тумане сосредоточенности, где время измеряется не минутами, а действиями.

Я переоделся в чистый хирургический костюм — зелёный, хрустящий хлоркой, на два размера больше, с больничным штампом «ЦРБ Петушки» на нагрудном кармане.

Местные хирурги оказались крепче, чем я ожидал от районной ЦРБ.

Двое — мужчина и женщина, оба лет сорока пяти, с руками, работавшими чётко и экономно. Пострадавших из ДТП они заштопали блестяще: перелом предплечья у студента вправили и зафиксировали за сорок минут, вывих плеча женщине вставили закрытой репозицией, рассечение на лбу девушки ушили косметическим швом, которому позавидовал бы и столичный пластический хирург.

Мне скальпель не понадобился, и я мысленно отдал дань уважения районной хирургической школе — той самой, которую столичные снобы привыкли считать отстойником для неудачников, не понимая, что именно здесь, в условиях хронического дефицита всего, куются руки, способные работать с тем, что есть, а не с тем, что хочется.

Отравленными я занимался лично.

Промывание желудков — тем, кто ещё мог глотать. Инфузионная терапия — всем. Витёк, доставленный из кафе третьей скорой, которую вызвала невеста, лежал на ИВЛ: дыхание угнетено, судороги перешли в вялый статус, и аппарат дышал за него монотонным, механическим ритмом, похожим на метроном.

Мать невесты стабилизировалась: нитроглицерин сделал своё дело, спазм лучевой артерии отпустил, кровоток в пальцах восстановился — не полностью, но достаточно, чтобы демаркационная линия перестала ползти. Два пальца, указательный и средний, были потеряны — некроз зашёл слишком далеко, и ампутация фаланг оставалась вопросом времени, — но кисть в целом удалось сохранить.

Подросток Данил пришёл в себя первым. Молодой организм справлялся быстрее, выбрасывая токсин через почки и печень, и к концу второго часа парень уже сидел на койке, бледный и трясущийся, но живой и в полном сознании. Я заглянул к нему, проверил рефлексы и сказал: «Молодец, боец». Он попытался улыбнуться, и улыбка вышла кривой, болезненной, но настоящей.

Женщину в ступоре перевели на самостоятельное дыхание. Частота — четырнадцать в минуту, стабильно, без провалов. Ствол мозга перезапустился окончательно, и сознание возвращалось медленно, как свет в операционной после перебоя с электричеством: сначала мерцание, потом слабый свет, потом полная яркость.

Я делал то, что умел лучше всего: координировал, направлял, корректировал. Объяснял местным лекарям, чего делать нельзя — стандартные вазопрессоры при этом типе спазма только усугубят ишемию, потому что токсин работает через иной рецепторный путь.

Показывал, на что смотреть: мидриаз как маркер прогрессии, мраморность кожи как предвестник централизации, миоклонии как признак церебральной гипоксии. Местный реаниматолог — тот самый, грузный, с бетонным лицом — слушал молча, записывал в потрёпанный блокнот и кивал, и в этих кивках была не покорность подчинённого, а уважение равного, принявшего старшинство не по приказу, а по факту компетенции.

К полуночи самое страшное осталось позади.

Но остался главный вопрос — что с ними произошло?

Глава 2

Маленькая ординаторская была тесной и пустой.

Комната четыре на три метра, с окном на задний двор больницы, заставленная так плотно, что свободного пространства хватало ровно на продавленный кожзамовый диван у стены, письменный стол с компьютером и два стула.

В углу монотонно гудел старый холодильник. Белый и облупившийся, переживший, вероятно, три поколения дежурных лекарей и державшийся на чистом упрямстве, также, как и некоторые пациенты после третьего инфаркта.

На столе стоял электрический чайник с накипью на стенках, банка растворимого кофе и пирамида из пластиковых стаканчиков.

Пахло озоном от кварцевой лампы и хлоркой. Запахи провинциальной больницы, одинаковые от Калининграда до Владивостока: базовый набор, позволяющий определить профессию с закрытыми глазами.

За окном стояла глухая мартовская ночь. Чёрное стекло не показывало ничего, кроме отражений: тусклая лампа под потолком, стол, диван и два силуэта на нём.

Мы сидели.

Адреналин ушёл, как уходит вода из ванны, когда выдёргивают пробку: быстро и целиком, оставляя после себя тяжёлый, грязный осадок на стенках. На его место навалилась чугунная тяжесть в мышцах, тупая боль в висках. И еще это особенное, опустошающее ощущение, известное лекарям как «постреанимационный провал»: всё кончилось, руки пусты, и организм наконец осознаёт, через что его протащили.

Я сидел на продавленном диване, вытянув ноги, и затылок упирался в стену. Ноги гудели, как два столба, в которые въехал грузовик. Спина ныла в поясничном отделе — там, где я два часа назад скручивался, пролезая через разбитое заднее окно микроавтобуса. Пальцы саднили от содранной кожи, и на правой ладони набухал кровоподтёк — следствие удара по авторучке, когда я вгонял импровизированный дренаж бабушке между рёбер.

Вероника сидела рядом. Подтянула колени к груди, обхватив их руками. Сжалась маленькая, нахохлившаяся, как птица на проводе в ноябрьский дождь. Тоже в чужом хирургическом костюме, тоже на два размера больше, и из зелёных рукавов торчали тонкие запястья с голубыми венами.

Она сжимала обеими руками пластиковый стаканчик с остывшей водой, и пластик тихо хрустел под пальцами мелкими, ритмичными сокращениями, похожими на фасцикуляции.

Я видел, что руки её мелко дрожат, часто, едва заметно для непосвящённого, но я был посвящённый, и я знал, что это не холод.

Это запоздалый шок, накрывающий после катастрофы, когда адреналин уходит и нервная система начинает обрабатывать всё, что видела, слышала и чувствовала за последние часы. Отложенный платёж. Эмоциональный счёт, предъявляемый в тот момент, когда ты думаешь, что всё позади.

Она подняла на меня глаза с расширенными зрачками — не от токсина, а от усталости и страха. Под ними залегли тени, глубокие и тёмные, как синяки после бессонной ночи.

Кольцо с бриллиантом на безымянном пальце поймало тусклый свет больничной лампы и бросило радужный блик на стенку стаканчика.

Контраст ударил меня по нервам сильнее, чем вид крови на трассе: дорогое кольцо и дешёвый пластиковый стаканчик в руках смертельно уставшей женщины. Утром она была невестой в ресторане. Днём — фельдшером на поле боя. Сейчас — просто человеком, растратившим все силы.

— Илюш… — голос её сорвался, и она откашлялась, пытаясь вернуть ему хоть какую-то твёрдость, но твёрдости не осталось, и слова вышли почти шёпотом. — Мы же тоже там были. В этом кафе. За соседним столом. Всего в трёх метрах от них.

Она судорожно сглотнула. Пластик стаканчика хрустнул громче — пальцы сжались.