Александр Лиманский – Лекарь Фамильяров. Том 6 (страница 11)
В стационаре сопели звери, барсёнок спокойно лежал и смотрел на меня.
Дальше все зарутилось и время потекло незаметно. Неделя прошла как одна длинная смена с короткими провалами в сон.
Мы встали на режим, который Ксюша торжественно окрестила «Копим на расширение». На маркерной доске в приёмной, где обычно висело расписание прививок, она расчертила столбик из десяти делений и подписала сверху круглым старательным почерком: «РЕМОНТ. Первый взнос». Каждый вечер, закрывая кассу, мы подводили итог дня, и Ксюша закрашивала очередной кусочек синим маркером. К пятнице закрашенными стояли семь делений. Она пририсовала рядом улыбающуюся рожицу и кошачьи усы, потому что иначе Ксюша не умела.
Саня в эти дни выкладывался так, что я начал за него беспокоиться. Он встречал клиентов на улице под зонтом, провожал до дверей, таскал переноски, успокаивал нервных хозяев, по три раза на дню бегал к Валентине Степановне за выпечкой для зала ожидания, потому что сытый клиент терпеливее голодного.
К среде он осип, к четвергу начал называть всех котов «партнёрами», а в пятницу я застал его спящим стоя, прислонившись к стеллажу, с переноской в руках. Внутри переноски возмущённо орал жемчужный кот. Саня спал и во сне укачивал его, как младенца.
Ксюша забывала про обед. Я дважды находил её бутерброд нетронутым на стойке и силой загонял её на нашу импровизированную кухню, пока сам стоял на приёме. Её фамильяр, кислотный мимик Шипучка, переселился к ней на плечо и шипел на любого, кто подходил к хозяйке ближе чем на метр. А она его тут же успокаивала и он беспрекословно слушался.
Но все-таки за неделю он трижды прожёг ей воротник халата. Ксюша не ругалась, только меняла халат и говорила, что Шипучка просто за неё переживает.
Сам я вставал к эфирографу в восемь и отходил от него за полночь. И это без преувеличений. Поток клиентов шел такой, что аппарат отрабатывал каждую вложенную в него копейку. Я просвечивал ядра, ловил микротрещины, которых раньше не видел и руками, и старым сканером, писал заключения, проводил небольшие операции. Спина к вечеру переставала разгибаться, в глазах плыли зелёные разводы от экрана, но клиника наполнялась деньгами, и деления на доске синели одно за другим, и ради этого стоило терпеть.
Вольтовый детёныш, которого мы с Олесей выходили после той ночи под ливнем, понемногу обживался в стационаре. Рёбра срослись, контур держал ровную сеть, синие разряды по пепельной шерсти больше не пробегали. Имя ему так и не дали.
Толик нас тогда прервал, и пока он оставался просто «малым». Меня он по-прежнему не подпускал. Стоило мне в перчатках открыть вольер, по шерсти бежали злые короткие искры, и зверь шипел, вжимаясь в угол. А вот при Олесе он гас. Она наклонялась к решётке, и контур схлопывался в тишину, искры тонули, детёныш утыкался мордой ей в ладонь и мурчал низко, на всё тело. Эфирный глушитель в одном лице. Перед каждой сменой в кафе она забегала на пару минут к нему в стационар. Эти пара минут у вольера да записки на кухне — вот и всё, что осталось у нас за неделю.
Потому что в кафе «У Марины» навалился сезон банкетов. Чьи-то юбилеи, два корпоратива подряд, поминки, свадьба с двумя сотнями гостей. Олеся уходила до моего пробуждения, возвращалась, когда я уже спал, и единственным каналом связи между нами стал кухонный стол. Мы оставляли друг другу записки на оборотках чеков, прижатые солонкой.
«Бок мажешь?» — её почерк, с резким наклоном.
«Мажу. Суп в холодильнике, разогрей», — мой.
«Съела. Спасибо. Спи».
Я находил эти бумажки утром, перечитывал и убирал к себе, сам не понимая зачем. К пятнице их набралось штук пятнадцать. Я стоял на кухне и тосковал по официантке, которую видел в последний раз спящей за неплотно прикрытой дверью комнаты. Смешно.
А Кирилл только молча наблюдал за нашими переписками и ничего не говорил. Но по его виду было не сказать, что он доволен.
В пятницу, ближе к закрытию, дверь пет-пункта распахнулась с размаху.
— Покровский! Жив ещё?
Семён Панкратович заполнил собой весь дверной проём. В новой клетчатой рубашке, заправленной в брюки с безупречной стрелкой, выбритый до синевы, пахнущий одеколоном из тех, что выпускали ещё при его молодости. Под мышкой он держал свёрнутую газету, хотя газет, я готов был поспорить, он не читал лет десять. Вид у него был проверяющий, важный.
— Жив, Семён Панкратович. — Я отложил карточку пациента. — Какими судьбами?
— Инспекция. — он прошёлся по приёмной, заложив руку с газетой за спину, потом прошел до хирургии, затем в стационар. Оглядел потолок, потрогал косяк, поскрёб ногтем шпаклёвку, которой Алишер заделал след от Толиковой химеры. — Объект осматриваю. Я тут, между прочим, собственник. Имею право знать, в каком состоянии вверенное помещение.
Из стационара донёсся тихий стук. Панкратыч осёкся на полуслове. Ноздри у него дрогнули, и вся хозяйская важность поплыла с лица.
— Это кто там? — спросил он совсем другим голосом, на полтона выше.
— Барсёнок ваш любимый. Пуховик.
— А чего стучит?
— Лапой по миске стучит. Жрать просит, паразит. Только что ел.
Панкратыч уже не слушал. Он на цыпочках, насколько вообще способна цыпочничать его туша, двинулся к стационару, заглянул в щель и расплылся.
— Ути ж ты моя радость, — бас опустился до сюсюканья, от которого у меня всегда сводило скулы. — Кто тут у нас на лапки встал? Кто тут самый сильный барсик во всём Питере? Сейчас дядя Сёма тебе… Покровский, можно я ему дам чего-нибудь?
— Не давайте. У него диета и режим, — я подошёл и прикрыл дверь стационара перед носом у прапорщика. — Семён Панкратыч, вы что, пришли барсёнка кормить?
Он крякнул, выпрямился и попытался вернуть лицо в служебное положение. Получилось не сразу.
— Нет, конечно! С инспекцией, говорю ж. Ну, дела как? — буркнул он, отходя от двери с явной неохотой.
— Дела в гору, — я облокотился на стойку. — Как раз хотел с вами поговорить. Мы за неделю-другую соберём нужную сумму на ремонт соседнего помещения. Готовьте ключи и договор. Заберём цех под нормальную операционную, давно пора.
Вот тут он оживился по-настоящему. Сюсюканье ушло, в глазах зажёгся азарт.
Панкратыч раскатал газету, аккуратно положил её на стойку, разгладил ладонью, оперся на обе руки и важно покачал головой.
— Ну-у, не знаю, Покровский. Не знаю, — он причмокнул. — Там смотреть надо. Затекает в углу, я в том месяце глядел. Это тебе не шпаклёвочка, это кровельные работы на крыше здания, материал, бригада. И желающие на тот цех имеются. Серьёзные люди интересовались, с деньгами. Так что ты губу-то особо не раскатывай, тут думать надо. — Он выдержал паузу и припечатал коронным: — Подумаем.
Я смотрел на него и про себя усмехался.
Никаких серьёзных людей с деньгами на отшибе Питера, у затекающей крыши, не существовало. Цех стоял пустым третий год, и в этом районе на него не сыскать было арендатора даже под склад.
Затёкший угол прапорщик собирался залатать рулоном рубероида за выходные, теми самыми руками, которыми кидал мячик чужому фенеку. Помещение он мысленно уже отдал клинике, когда услышал из стационара стук барсиковой лапы по миске.
Просто старому служаке нужно было соблюсти ритуал, набить цену, показать, кто здесь хозяин положения, и насладиться единственной в его тихой жизни возможностью поторговаться с тем, кому это помещение по-настоящему нужно.
Я знал этого старого прапорщика. И он мне нравился именно таким.
— Думайте, Семён Панкратыч, — сказал я серьёзно, как и полагалось по сценарию. — Только недолго. А то ведь и я могу другое помещение присмотреть, у меня тоже желающие предложить найдутся.
Панкратыч прищурился, оценил ход, признал его достойным и довольно крякнул. Партия ему нравилась.
— Поговорим, — сказал он, забирая газету. — На той неделе занесу смету по крыше. Сам прикидывал.
Значит, прикидывал заранее. Цех был наш.
Он направился к выходу, но у самой двери не выдержал, оглянулся на стационар и понизил голос до заговорщицкого:
— Пуховику привет. Дядя Сёма зайдёт ещё.
Дверь мягко за ним закрылась. Я вернулся к стойке, посмотрел на доску с закрашенными делениями и поймал себя на том, что улыбаюсь просто так.
К девяти вечера, когда приём кончился и мы закрывались (позже обычного: график вообще по факту у нас всегда сильно отличался от написанного на табличке у двери), от хорошего настроения не осталось следа. День выдался длинный, я отстоял у эфирографа суммарно десять часов с двумя короткими перерывами на чай, спина одеревенела, в глазах плыло.
Ксюша сводила кассу за стойкой, шевеля губами над столбиком цифр. Шипучка дремала у неё на плече, свесив хвост.
Саня от усталости не страдал, у него был другой ресурс. Он притащил к стойке Пухлежуя и в десятый раз за вечер пытался научить его команде «дай лапу».
— Лапу. Ну лапу же. Смотри, как просто, — Саня тянул переднюю лапу вверх, пухлежуй глядел на него с безмятежной любовью и в ответ облизывал ему запястье. — Пухлежуй, ты же гений. Дай. Лапу.
Пухлежуй плюхнулся набок и подставил пузо.
— Это не лапа, это саботаж, — Саня выпрямился, разочарованно махнул рукой и задел локтем стакан с ручками на краю стойки.
Карандашница опрокинулась. Ручки и маркеры раскатились по столу и посыпались на пол, синий маркер для бюджетной шкалы укатился под стеллаж. Обычная мелочь. В другой день Ксюша цокнула бы языком и полезла собирать.